Выбрать главу

В этой зоне не имелось ШИЗО, его за невостребованностью переоборудовали под склад. Здесь никто не отлынивал от дела. И самым жестким наказанием считалось отстранение от работы на день или два. Тут получали профессии и приличную зарплату — грех жаловаться.

Герасим вслушивался в разговоры, всматривался в лица людей, ему верилось и не верилось, что это зона. А через пару недель и сам стал успокаиваться.

— Знаешь, Герка, меня баба в зону законопатила.

— Жена, что ли?

— Ну да, пятая!

— Какая? — переспросил Герасим пожилого мужика, назвавшегося Никифором.

— А и что? Ну моложе от меня на двадцать лет. Я ж ее силой не тянул. Сама на шею сиганула. Клялась, что любит, правда, не уточнила, кого именно. Оказалось, кошелек. А я ухи на плечи отвесил. Приволок ее к себе на хозяйство. Она в ем, как я в ананасах — от ежа, коль выпью, не отличу. Так и моя красуля. Не знала, где корову дергать, чтоб молоко взять. Попросил кур перещупать и тех, что с яйцами, в сарае оставить. Так она, дура дремучая, петуха

посадила цыплят насиживать. На огороде свеклу от укропа отличить не смогла. Вместо козы козла доить села. В колодце все ведра утопила. И накормить скотину не сумела. Я все сам сделал. Воротился домой, а эта тварь вместо ужина чашку кофе подала. Послал я ее, сам приготовил. Она и обрадовалась. Ей бы поучиться, ан нет: сказала, что я ей по душе пришелся и, если будет так же, как сегодня, она останется у меня! Во зараза! Лахудра немытая! Хотел прогнать враз, да чего-то жалко стало, учить стал, воспитывать. Целых три года! А потом, на четвертом, застал с соседом на сеновале. Тоже фермер. Ну, устроил им. А моя, нет прощения испросить, засудила меня на пять лет!

— А за что?

— Ну я ее по злобе вилами в жопу ткнул. Выкинуть хотел, как говно, с хозяйства. Да не получилось,

— Прежних куда дел? Иль все гулящие?

— Не-ет! Первую молнией в саду убило. Две другие — сами ушли, не разродилась четвертая. А пятая, последняя сука, надысь письмо прислала. Домой кличет: «Воротись, Никишка! Жду тебя день и ночь, хорек ты мой вонючий! Ну, побаловала я с соседом один раз, на том все шашни кончились. Ты мне не только задницу вилами пробил, а и все другое. Сколько времени прошло, но из болячек не вылезаю, да и помочь никто не может. И я теперь никому не нужная. А хозяйство выросло. Моих рук не хватает ему. Чужого приводить боюсь. Не приведись под старость саму выкинут. Останусь, как нетель, середь поля. Ни крыши над головой, ни одной души родной. Ты хоть и засранец, но свой! Вертайся и не застревай нигде. Я все проплакала и жду тебя, барбоса плешатого. Будем, как раньше, вместе бедовать на хозяйстве, Оно хоть и тяжкое, а кормит. Не сумлевайся! Я все еще люблю тебя, гада!»

— Ну и баба! Порох с перцем! — хохотали мужики.

— Это что! До того писала, что я должен к ней вернуться, потому как здоровье ей вилами пробил, — хохотал Никифор. — Нынче же вовсе смирной стала, ужо не требует, а просит воротиться к ей.

— А сам что надумал?

— Хотел тут вольнонаемным остаться. Но ить это зона. Там, как бы ни было, свое, кровное.

— Вдруг опять твоя взбрыкнет?

— Теперь уж нет. Не век травке зеленеть…

Герасим, слушая зэков, до чего разные люди

собрались здесь, в бараке, а сумели прижиться, поладить. И даже его без окриков и унижений научили шить на машинке солдатскую и офицерскую форму, рюкзаки и спальные мешки. Через месяц он получил первую получку и отослал ее в деревню матери. Конечно, она была поменьше, чем у других. Но у них и опыт, и выработка были куда как больше.

— А тебя дома, ну, на воле, ждет кто-нибудь? — спросили Герасима в первый день зэки барака.

— Конечно, ждут. Мать и братья.

— Это хорошо, что не сирота в свете!

— Кому ведомо, как оно краше? Вона я родни полдеревни настружил. Десять сынов да трех девок вдвоем с бабкой в свет выпустили, — заговорил скрипуче дед Илья. Выбравшись к столу, сел на лавку, обиженно сопя, продолжил:

— Каб столько детвы не наделал, и теперь бы в своем дому жил! Но ить дети тож рожали. У меня внуки получались. И их пестовали. Как иначе? На свою башку сивую… Разными они удались. А вот Андрюха навовсе дурак! Оженился в семнадцать годов. Сказывал ему — не спеши! Обабиться не припоздаешь, ты не девка! Вот ведь никого не послухал шельмец и приволок в дом эту дурку Вальку. Ей и того мене

— шестнадцать годов. Тож про любовь лопочет — лысая харя! Еще не обросла, а уж в бабы. Ну куда деваться? Взяли в избу шалопугу. И что б думали, все навроде склеиваться стало, да полезла она по шкапам и сундукам порядок навести. И нашарила мово отца награду — Георгиевский крест. Я его как великую память хранил. Отец мой до самой смерти тем орденом и званием Георгиевского кавалера гордился. А Валька с Лндухой, ни словом не обмолвясь со мной, увезли награду в город и там продали какому-то пройдохе. А я хватился его под Рождество и спросил: «Куда крест подевался?» «Ой, нашел об чем тужить, заботишься про старую железку, — отмахнулась Валька. «Куды дела, твою мать?» — грохнул я по столу, она вмиг с избы высклизнула и к Андрею. Тот как туча почернел, в хату вошедши, и меня спрашивает: «Чего тут развонялся? За что мою жену обидел?» Я ему свое — мол, где Георгиевский крест? Верни на место. А он ответствует: «Не можно! Продали мы его с Валькой в городе. Хорошие деньги взяли».

Я своим ушам не поверил. Как это так приключилось? Пошто в своей избе воруете? Иль то ваше? Как посмели честь семьи нашей за деньги сплавить? Иль нехристи? Кто дозволил эдакое? Самого аж затрусило. Ну а невестка и ляпни: «Чё заходишься, дед? Андрюха в кузне еще краше сделает. Охолонь! Нашел с чего заводиться? За говно удавишься, старый жлоб!»

Ну, я ей как вломил пинка, она рылом в двери вылетела. Тут Андрюха вламывается и с кулаками на меня. Я озверел и за топор. Как саданул ему по плечу, не видя ни хрена. Валька милицию приволокла мигом. Мне руки повязали, и в тюрьму. На суде Андрюха весь перевязанный сидел, злой как волк, аж зубами скрежетал. Только тут он сказал, что его Валька из-за ушиба дите скинула. Сама чуть не сдохла.

Я и ляпни, мол, дите жаль, а эта сука если б сковырнулась, туда ей и дорога…

Внук зубами в решетку чуть не вцепился. Пообещал разделаться. А я бабке повелел немедля согнать их с избы обоих и не пущать. Дали мне пять годов за тяжкие последствия. Три уж отбыл. Еще две зимы отбедую и домой ворочусь. Наведу шороху в избе! Я того Андрюху с деревни сживу вместе с его шельмой недозрелой. А то ить приспособились, живут у ее матери, но харчи у моей бабки берут! Я их разом отхарчу, окаянных! Свиньи, не дети! Так что не всегда к добру, ежли родни много! — скульнул старик обидчиво…

— Скажи! А всем смертникам ставили такие наколки, как у тебя? — дернул Борис Герасима за рукав, оборвав цепь воспоминаний.

— Нет, не всем их делали. Преступления бывали разными, хотя приговор один. К примеру, всех фарцовщиков ставили под пулю. Но их в каждой тюрьме уважали и жалели. Фартовых любили. А вот насильникам… Особо тем, кто малолетних иль старых обидел, дышать не позволяли. Эти часто и до расстрела не доживали. Их петушили всем бараком и тыздили кому не лень. Да кто таких за людей держать станет? Их топили в параше. Ставили на колени перед ней и мордой по самые уши в говно. Пока не захлебнется. Потом за ноги во двор выбросят, и все на том. С такими в одном бараке или камере дышать за падло. Потому насильники, дожившие до расстрела, считали себя счастливцами. Им никто не ставил никаких наколок и татуировок. Ими брезговали, их презирали.

— А к киллерам как? Их метили? — спросил Борька.

— Тех по зонам как грязи! Не всех киллерами назовешь. Да и не в ходу это слово на зонах. Чужое оно, перенятое, своих определений тому выше макушки. Душегубами, убийцами, палачами, мокрушниками, стопорилами зовут. Если честно, любого человека до такого довести можно. В зле никто за себя не поручится. Но иногда попадают на зону маньяки. Им едино кого угробить, и причин не надо, лишь бы кровь и мучения увидеть. Они от того и кайф имеют, свой, особый, потому что сдвинутые или война психику и нервы покалечила. Отняла все тепло из души. Вот и отрываются в кураже, когда перебухают.