Выбрать главу

– Поэтому я обрастаю собой?

– Нет, ты обрастаешь не поэтому. Но поэтому ты заметил, что обрастаешь.

Так она сказала, и я всё понял – причины внезапного проницательства, и этот дискомфорт, эти опавшие волосы, взорванные пальцы – ненасытность из рода в род – когда ты утонул в своём теле... Она сказала, и с того момента я уже не плыл – я знал, куда идут мои ноги, и зачем они туда идут, а вода переходила в пейзаж, который я создавал своим зрением, «стоя на берегу рыбокаменной реки»…

– А где эта река? – спросил кто-то.

Река, речь. Ещё раз сначала, пожалуйста.

*******

Он стоял перед чётким двухэтажным домом из вулканного туфа, обращённым перпендикулярно движению густой живой реки, слетающей по камням выпуклыми зеркалами рыб, и в его глазах отображались разноцветные мечты, дом и река, приспособленная в виде пейзажа. Он хотел бы остаться тут, сидеть внутри одного из окон, как плоская мушка-стекольница, или осознанно врасти сюда, обладать в голове, словами говорить: я домой пришёл. Но до этого далеко было, так далеко, что ноги скрипели, выросшие из туловища готовыми шагами, – ни одним органом своего тела Гюн не доходил, как ему этот дом обрести.

Где-то в глубине головы – тонкие подёргивания, стремление росло медленно, сплеталось из импульсов и памяти. Какие-то архетипы, история из детства, как и полагается, там один из родителей, по виду женщина, и она говорила: если ты что-то захочешь – высмотри это. И теперь он стоял тут изо дня в день, худой, относительный, и высматривал дом из туфа, врытый в берег рыбокаменной воды.

Требовалось чёткое ощущение цели. Другое было врождённым – умение смотреть. Ребёнком ещё человек начинал понемногу высматривать: сначала одну стену высмотрит – заплачет, чтобы его перенесли куда-нибудь, потом – другую стену, потолок, комнату, весь двор и всю улицу. Потом станет взрослым и, может быть, захочет высмотреть весь мир и многих его людей, но завязнет где-нибудь в одном городе, одном наборе друзей и каждый день будет высматривать одни и те же цифры, буквы, дела, лица, пока не расстанется с последними силами любопытства. Но пока ещё не завяз, у него есть шанс всмотреться во что-то такое, что другие люди не видели никогда, и стать собственником этого озарения.

Люди не сразу заметили, что могут смотреть так особенно, так внимательно смотреть и потом носить это в себе как воспоминание. Многие тысячи лет они обманывались, думая, что видеть – это единственное предназначение глаз, но оказалось, что всё намного сложнее устроено в человеке. Каждая его мысль, каждый импульс, возникший в голове, – это была сила, способная деформировать материю, присоединять её к своему пространству мысли. Высматривая что-то, человек вступал в обладание этим.

Когда Гюну рассказали, никто ещё толком не понимал, и схемы никакой не было, только это слово «высматривать», и он старался подгонять под него всё, что происходило. Он помнил, как ходил вечно охрипший, с пораненным горлом, стараясь объяснить, что у него существует потребность – и: дайте-дайте посмотреть (вы). Родители приносили ему картинки и развлечения, но всё было мимо, он хотел то, чего ещё не существовало на свете. Только потом, через множество лет, он понял, что это можно получить, только создав.

Тогда уже он начал ощущать, как будто его взвешивают на каких-то огромных космических весах, и он старался обрести устойчивость, как-то закрепить себя в выбранной координате, и многие годы книг, высаженные десантами прямо в голову, летели на парашютах, но упали и вросли, скучившись в подвижный жизненный штырь. Это то, что определяло его «внутри», это был вопрос, который спрашивал, и мир, совершающийся снаружи, отвечал собой.

Такое не сразу удалось: сначала он просто учился, разносил сдвиг, прислонял его к какой-то ситуации, и она ехала. Ходил, обросший нервами, видел вокруг нераспакованные папки смыслов, но вскрыть их он пока не умел и изучал себя, шёл, стараясь не предсказать досады, шёл мимо вращения улиц, иногда он ранил себя, всматриваясь в стену, которую не удавалось обойти, и застывал так, выкинутый назад в своё человеческое, лежал, растянутый лопатками по кресту своего тела.

В эти моменты он ощущал страх, сжимающий людей в общество, и это была мерзость, чужой бой, которым его окатило, море, от которого он мокрый стоял, но слёзы затекали обратно: страх неживой – это был вывод, который при частом повторении оставлял внимательными глаза, даже если казалось, что они вот-вот перестанут смотреть, – так было страшно всматриваться вглубь некоторых событий и людей, и каждый раз предстояло гнать этот страх вон из всякого дела.