Выбрать главу

Души, которые пригласили, они все уже здесь. Откопали каменные смыслы и узнали историю мира. Окаменелые остатки устоев. И стоило только выпустить их в большую историю, ту самую историю, о которой мы все договорились, – бог весть какую, но всё-таки довольно любопытный каркас как они начали говорить: история – псевдонаука, и столько интерпретаций… И как слепые стукают себе палочками ног по тротуарам, видят, но ничего не видят, и идут, как слепые, через отряды наёмников, существующих ради подножки, которую они изображают.

Огромное количество возможностей и пространств. Лампион – это язык, это место, где люди хранят свою память, – это лампион. Все они снаружи. Но почему вы стоите там? Маленькие глаза увеличены, лезут изо лба, выпирают из рук, показываются на груди… Что же вы смотрите? Идите сюда, идите в язык, только сперва не сочтите за труд доказать, что вы не злыдень… В мире, обретающем видимость как главную характеристику, надо увидеть людей. Где эти карандаши, где эти маркеры, как их достать? Контур человеческий – дайте обвести.

…Вот человек. Посмотри, какой он – с чёрным горлом, закрытый, в водолазке идей, как он откладывает себя на потом, и если посмотреть с одной стороны, то это долгая последовательность из людей, и он пытается сшить себя где-то в районе головы, скрепить чем-то, сложить, вставить в какую-то цель, но всё размазывает его, всё разделяет его… Это же я сама, метафора современного человека, вот какая метафора: модель человека вместо самого человека. Плёночка-тельце, которое не умеет подумать себя. Вот она, метафора, то, к чему люди идут: от самого человека – к его модели…

Ибога увидела, что она есть собирательный образ, а вокруг люди. Это я, я, хотелось ей говорить, она как будто входила в тот дом, из которого её выгнали. Дариус обнял её за плечи, а Гюн свернул информацию о бумажном лампионе – это был текст, который охранял месторождение света. Тот, кто смог прочитать, испытывал озарение, и Гюн очень хотел бы задать свой одинокий вопрос о смысле человеческой жизни, но там жила ибога, около этой стены, прямо сейчас жила. Он уступил ей место. И никакие руки не могли её удержать: она рождалась из собственного сознания, вползая в это «я», крохотное, но такое громоздкое, и это был медленный шок – когда человек впервые оказывается наедине с самим собой. Только что она увидела собственное отсутствие, она увидела, и – дайте мне протез человека, целого человека… Но, может, и не нужен теперь. Она врождалась в собственную жизнь, и это было прекрасное зрелище.

*******

Жизнь – это слово, которое затвердевало. Обычно оно затвердевало в процессе, но иногда оно оставалось нетвёрдым. Сейчас оно оставалось нетвёрдым: это было время, когда история ждала. Ждала, когда заболят синицы у них в руках. Но синицы валили, синицы лезли в рукава, это было целое нашествие, они падали, неслись с высоты, летели с неба – мёртвые синицы, и кто-то говорил: это время мертвых синиц, и надо было отмахиваться, но кто-то специально подставлял рукава и ждал, когда же они упадут внутрь, – мёртвые синицы, и полные рукава перемен. Где-то искали зонт от синиц, дом от синиц. Думали, что это дом, и входили в него, но только ужас и теснота внутри – торговля теплотой. Вот и всё, что нашли, – торговля теплотой и услугами: дай и получишь взамен, а иначе не давай, а иначе не дам (не дом).

И этот человек, который таил в себе речь, садился перед событием, которое надвигалось с востока, и начинал говорить, понемногу, примеривался к будущему слову, катал по языку: социум-социум – прагматизм, выдавливающий из людей поделки, всех этих лисичек… Жёлтый цвет приходил из мутно-желтушных амбиций, больше похожих на болезнь, чем на волю. Синицы в рукавах как большая клочковая жизнь, разодранная на синичность, но не на птиц.

Общество – как электрически повторяемое изо дня в день. И кажется, что стоит только отпасть, как погибнут всякие возможности, и отщепенец застрянет там, на старом носителе, а человеческое будет бежать с достоинством победителя, помахивая коллективным огнём.

Как электрически повторяемое… Так человек хотел продолжать, но бумажные змеи летали в его голове, поверхности различных форм, и на каждом какие-то записи – он старался прочитать, и это сбивало, многое сбивало. Бумажные змеи, и какое-то слово, большое, постоянное, звуком не представленное, серное, сплошное – даль. Даль. Где-то вдалеке мелькал огонёк, и если присмотреться, там был не коллективный огонь, но какое-то чудо – это был человек. Далёкий человек, отошедший вперёд, и Дариус хотел окликнуть его, но что-то мешало, что-то мешало, и это была даль – то, что не давало окликнуть, не давало пройти, и можно было только прищуриться, смотреть на него издалека, гадая, что это за человек и почему он так светится.