— Ничего себе — философия жизни, — сказала она, не поднимая головы.
Он взял ее за подбородок, поднял ее лицо, посмотрел в глаза:
— Жизни? Что вы знаете о жизни? Вот вы — ведете борьбу в этой поганой стране, чтобы живущие здесь глупые индейцы получили то, что они могли бы получить сами, будь у них смелости побольше. А вокруг — огромный мир, который постоянно вмешивается во все. И в конце концов бухнетесь в ножки русским или американцам. Этого вам не избежать. Если вы думаете, что будете хозяевами в этой стране, то вы более глупы, чем я думал.
Она не отвернулась от его взгляда и спокойно сказала:
— Мы можем попытаться.
— Ничего подобного, — он опустил руку. — Это мир, в котором все грызутся друг с другом, и ваша страна — кусок, из-за которого грызутся большие псы. Не съешь — тебя съедят, не убьешь — тебя убьют.
— Я в это не верю, — сказала она.
Он коротко засмеялся.
— Неужели? А что же мы здесь делаем, черт возьми? Почему бы нам не собрать вещички и не разъехаться по домам? Представим себе, что на другом берегу никого нет, никто в нас не стреляет, никто не хочет нас убить.
Она ничего не ответила. Он обнял ее одной рукой, а другую положил ей на колено и медленно повел вверх под юбку. Она рывком освободилась от него и изо всей силы ударила по лицу. Он уставился на нее, потирая щеку, с выражением полного недоумения.
Она закричала:
— Вы, оказывается, слабак, Тим О'Хара, вы — один из тех, кого убивают и едят! У вас нет мужества, и вам все время необходимо утешение — в вине, в женщине, какая разница. Жалкий, исковерканный человек.
— Господи, что вы знаете обо мне? — проговорил он, пораженный ее презрительным тоном, но чувствуя, что это презрение нравится ему больше, чем ее сострадание.
— Немного, — отрезала она. — А то, что знаю, мне не особенно нравится. Но я теперь точно знаю, что вы хуже Пибоди. Он слабый человек, но он с этим поделать ничего не может. А вы — сильный, но поддаетесь легко слабоволию. Вы все время проводите, разглядывая свой пупок, и думаете, что это центр мира, и нет никого на свете, кто бы посочувствовал вам.
— Посочувствовал? — взорвался он. — На что мне ваше сочувствие! С людьми, которые меня жалеют, я не общаюсь. Этого мне не нужно.
— Это всякому нужно. Мы все испытываем страх — это слабость, присущая любому человеку, и любой, кто говорит обратное, лжет. — И, понизив голос, она спросила: — Вы не были таким, Тим, что случилось?
Он обвил голову руками. Сам чувствовал, что что-то в нем надломилось. Стены и бастионы, которые он нагромоздил в своей душе, за которыми он так долго прятался, начинали рушиться. Он вдруг понял, что слова Бенедетты — правда: его внутренний страх — не что-то ненормальное, а понятное человеческое чувство, и в том, чтобы это признать, нет никакого стыда.
Он сказал придушенным голосом:
— Боже мой, Бенедетта! Я действительно напуган. Я не хочу опять попасть им в лапы.
— Коммунистам?
Он кивнул.
— Что они вам сделали?
И он рассказал ей все — о том, как лежал голым на ледяном полу среди собственных нечистот, о вынужденной бессоннице и бесконечных допросах, о слепящем свете электролампы и электрошоках, о лейтенанте Фэнге.
— Они хотели, чтобы я признался в том, что распространял бациллы чумы. Но я не признался, потому что этого не делал. — Он схватил ртом воздух. — Но я был близок к этому.
Во время его рассказа Бенедетта сидела бледная, по ее щекам текли слезы. В глубине души она испытывала жгучее презрение к себе за то, что назвала этого человека слабым. Она притянула его и положила его голову к себе на грудь. Его всего трясло.
— Все хорошо, — приговаривала она. — Теперь все хорошо, Тим.
Он был опустошен и благодатно облегчен от того, что было замкнуто в его душе многие годы. То, что он рассказал обо всем другому человеку, странным образом сделало его сильнее, приподняло его. Он чувствовал, будто в его душе вскрылся давний нарыв, и весь гной вытек наружу. Бенедетта мужественно приняла на себя этот поток окрашенных горечью слов, и утешала его отрывочными, почти бессмысленными фразами. Она чувствовала себя и старше и моложе его одновременно, и это смущало ее. Она не знала, что ей делать дальше.
Наконец, он успокоился, замолк, прислонившись к скале, словно в изнеможении. Она взяла его руки в свои и сказала:
— Извините, Тим, за то, что я наговорила вам сгоряча.
Он с трудом улыбнулся.
— Вы были правы, я вел себя как законченный негодяй.
— У вас были на то свои причины.
— Мне надо извиниться перед другими. Я их совсем заездил.
Она осторожно сказала:
— Мы ведь не шахматные фигурки, Тим. У нас есть чувства. А вы, по правде говоря, распоряжались нами, как в шахматной игре, и двигали нас — моего дядю, Виллиса, Армстронга, Дженни тоже — просто, чтобы решить определенную проблему. Но это не только ваша проблема, это касается всех нас. Виллис, к примеру, работал больше всех, и не надо было набрасываться на него так, когда разладился требуше.
О'Хара вздохнул.
— Я знаю. Но это кажется, было последней соломинкой. Я пришел в жуткое состояние. Но я извинюсь перед ним.
— Лучше всего было бы помочь ему.
Он кивнул.
— Хорошо. Я сейчас пойду. — Он посмотрел на Бенедетту и подумал, что, может быть, он навсегда оттолкнул ее от себя. Ему казалось, что никакая женщина, узнавшая то, о чем он рассказал, не сможет его полюбить. Но Бенедетта широко улыбнулась, и он с облегчением понял, что все будет хорошо.
— Пошли, — сказала она. — Я пойду с тобой до убежища. — Она чувствовала, что в ее груди поднимается волна огромного, беспричинного счастья. Она теперь знала, что ошибалась, когда думала, что Тим не для нее. Нет, это был человек, с которым она была готова разделить собственную жизнь до конца своих дней.
Она поцеловала его, и они разошлись неподалеку от убежища. Когда его темная фигура почти скрылась за камнями, она вдруг вспомнила о его порванной рубашке и крикнула:
— А когда же заштопать дырку?!
— Завтра! — почти весело крикнул он в ответ и зашагал туда, где не покладая рук работал Виллис.
V
Рассвет был туманным, но поднявшееся солнце быстро сожгло серую пелену. Они провели утреннее совещание у требуше, чтобы решить, что же делать дальше.
— Что вы думаете? — спросил О'Хара у Виллиса. — Сколько еще времени нужно, чтобы починить эту штуку?
Армстронг, закусив мундштук трубки, с интересом посмотрел на О'Хару. С этим человеком явно что-то произошло, что-то хорошее. Он бросил взор туда, где находилась на дежурстве Бенедетта. Она невероятно сияла в это утро. Казалось, от нее исходили почти видимые лучи света. Армстронг улыбнулся — эти двое были просто неприлично счастливы.
Виллис сказал:
— Сейчас работа пойдет побыстрее. Теперь мы хотя бы видим, что делаем. Еще часика два. — Его лицо выглядело похудевшим и уставшим.
— Давайте продолжим, — сказал О'Хара.
Он хотел что-то добавить, но вдруг замер, наклонив голову. Через несколько секунд Армстронг понял, к чему прислушивался О'Хара, — это было завывание стремительно приближавшегося реактивного самолета.
Он появился совершенно внезапно в бреющем полете над руслом реки. Звук его быстро вырос до рева, потом пробежала его тень, и он, пронесясь над их головами, круто взял вверх и влево. Виллис завопил:
— Нас нашли, они нашли нас! — И он начал подпрыгивать и возбужденно размахивать руками.
— Это «Сейбр»! — прокричал О'Хара. — Он возвращается.
Они наблюдали за тем, как самолет дополз до высшей точки разворота и пошел на них по плавной линии. Мисс Понски начала кричать изо всех сил, делая руками знаки летчику, но О'Хара вдруг напрягся:
— Мне это что-то не нравится. Ну-ка все — врассыпную и в укрытие!