Жегаленка прогнала хожалка. Наутро явился другой посетитель — и Леденев опять недоуменно, недоверчиво-строго оглядывал немолодого человека, по виду кадрового офицера, с английскими усами и твердо загнутыми челюстями, с зачесанными надо лбом полуседыми волосами и умными собачьими глазами в золоченом пенсне. И так же недоверчиво и горестно, словно отыскивал на пепелище что-то дорогое, смотрел на него и вошедший, подсевший к койке человек.
— Ну здравствуй, Роман Семеныч. Веришь — не узнаю. Смотрю — вроде ты, а будто и не ты.
— Краше в гроб кладут? — виновато улыбнулся Леденев, и страшной показалась Клюеву вот эта жалко-виноватая, просительная в безнадежности улыбка — так она не пристала тому Леденеву, которого он знал.
— Э, нет, брат, погоди, — заспешил он. — Это белые тебя похоронили. То-то будет им радости, как восстанешь из пепла.
— А может, все, отвоевался? Отпустите меня? — не то поиздевался над собой, не то всерьез взмолился Леденев.
— А сам-то ты себя отпустишь?
— И корпус вернете?
— Ты, брат, поправляйся пока. А голове твоей мы применение найдем. Дела у нас нынче, как сам понимаешь, худые. Развернулся Деникин — прямой ему путь на Москву. И Врангель жмет на нас. Одной только конницы… да танки английские с аэропланами. И у Сидорина монгольская орда — от Хопра напирает. А корпус Буденного… твой, — поправился Клюев, — прорывы затыкает. Созна́юсь тебе: возможно и такое, что заберут его у нас. Зарубин отозван в Москву. Ну что ж, если так, то будем скрести по стрелковым дивизиям и войсковую конницу сводить. Так что нужен ты нам, пока жив, так-то, брат…
И это-то «нужен», произнесенное над человеком, который не мог затянуть в свои легкие достаточно воздуха и был бессилен, как спеленатый младенец, подействовало, ровно Иисусово «Встань и иди» на расслабленного, вернее как заклятие новейшего шамана, у которого вместо лосиных рогов, колотушки и бубна — полковая труба и кровавое знамя… По крайней мере, только этим мог объяснить себе Спасокукоцкий то, что видел, да и то лишь отчасти.
Разрезывая на груди пациента бинты, которыми тот был обкручен, как египетская мумия, прислушиваясь к хрипам за выпуклым заслоном мускулов и ребер, он обнаруживал, что легкое расправилось уже наполовину и запавшая правая часть грудной клетки начала раздаваться. То был естественный процесс, не раз им наблюдавшийся, но скорость его опрокидывала профессорское заключение: «Для расправления легкого потребуется полгода. Для полной трудоспособности — не менее двух лет».
«Что ж, может, в самом деле новый человек, — посмеивался внутренне профессор. — Сам себя воспитавший, словно йог на гвоздях, да так, что и все внутренние органы переродились. Питекантропы, неандертальцы, человеки разумные, а теперь вот, пожалуйста, сотворенная большевиками порода — железный Адам. Такой страстью к действию они одержимы, что кажется, и впрямь преследуют своим движением и смертью какую-то нечеловеческую цель. Будто Господь не испросил у них совета при создании мира, и надобно переменить строение вселенной, которое их не устраивает… А может, все же единичный случай? Природа создала такого для неведомого нам предназначения, а может, и вовсе без цели, одарив произвольно, случайно, как есть дар живучести у железного дерева или чертополоха. Какая-то, право, уродливая, едва ли не рептильная регенерация…»
— Вы до этого ранены были?
— Бывал, до трех раз.
— А контужены сколько раз были?
— А это что такое? — улыбнулся Леденев.
— С лошади сколько раз падали? — раздражился профессор. — Ну, так, чтоб свет в глазах померк и в голове потом с неделю бы мутилось?
— Ну тоже, кубыть, до трех раз. Вы, доктор, мне прямо скажите: гожусь я такой для ратного дела?
— Такой, как сейчас, вы годитесь только для полного покоя. Хотите прямо — вот вам, получайте: в ближайшие полгода придется думать, чем дышать. Сосновый бор и чистый воздух. В противном случае повалитесь с коня. Кашель повалит.
— Полгода, доктор, мне нельзя. На Дон, домой мне надо.
— Что значит «домой»? Очистить Дон от белых банд? Или, может, семья у вас там? Семья у вас есть? Дети, может?
— Отец, брат, сестра, — как будто и впрямь вспоминал Леденев. — Отстали они от меня, потерялись.
— А женщина ваша? Должна же быть у вас какая-то женщина.
— Какая-то должна.
«Нет, все-таки страшный, — подумал профессор. — “Отец, брат, сестра” — ни эмоции, ни полутона. Как будто и нет никого. Жена — война, мать — революция, а отец — верно, Ленин».
Спустя еще неделю Леденев был выписан из госпиталя. Голова его, бритая до синевы, с остро обтянутыми кожей скулами и челюстями, казалась голым, выбеленным черепом, в орбитах жили выпуклые, преувеличенные худобой глаза, и оттого было еще страшнее.