Выбрать главу

Так, возвращаясь неторным коротким путем через леса, Федор Крюк приметил и дерево богатырского вида и единственный желудь на нем. Сбил его концом своего копья, чашечка, в которой покоился желудь, хрустнула, и в следующий миг тот упал ему под ноги.

— Крепенькой какой вырос-то, — просветлел человек. — Видать, кормил да холил тебя родитель. Ну, а теперь со господом… ложись-кось в земельку, почивай себе до весны.

И с этими словами расковырял копьем землю, опустил туда желудь, присыпал его да притоптал ногой. Затем, осенив себя троеперстием, удалился восвояси…

Страшно стало желудю оттого, что попал он в темницу, где ни солнца, ни птичьих песен, — один лишь мрак сырой да холодный. Не жизнь, а тоска смертная. Уж лучше бы птица его склевала или свинья дикая слопала — не мучился бы по крайней мере. Подумал так желудь и незаметно стал задремывать, цепенея от холода. Сколько он так проспал, сам не мог понять.

Проснулся желудь, когда уже потаял снег, когда светило яркое солнце и на пригорке, где он покоился, весело зеленела молодая травка. «О-о, как долго я спал!» — вздохнул он облегченно, почувствовав себя опухшим от зимней спячки. Потянулся спросонья и… лопнул от натуги. Тут и проклюнулся из сочного его ядра малюсенький росток, выбился из треснувшей кожицы и полез на свет, буравя мягкую землю.

Чем выше и смелее поднимался росток, тем тоньше, морщинистей делался желудь. И радовался втайне, чувствуя, как тянется вверх его дитя — туда, где щедро греет солнце, где зеленеют травы и распевают птицы.

Медленно набирался силы тоненький росток, поднимался, выпуская первые листочки. В зарослях разнотравья было уютно и прохладно, вокруг благоухали цветы. Иногда проливался освежительный дождь — и, напоенный им, дубок поднимался все смелее, все уверенней. К счастью, сюда не заходили ни дикие свиньи, ни лоси или другие звери, которые могли бы съесть его вместе с травой или повредить, затоптать. Так что за лето дубок поднялся до нижней ветки волчьего лыка, под которой ему жилось не хуже, чем цыпленку под крылом наседки. А желудь… О бедный желудь! Пустив росток на свет и отдав ему всю свою силу, он так иссох за лето, что осталась от него одна шелуха.

Так и случилось превращение желудя в молодой дубок. И пошел тот расти да крепнуть год от году. Обогнал и травы, и кустики волчьего лыка, которые защищали его от солнца и бурь, от глаз посторонних, а теперь и сами оказались под широкими листьями молодого деревца. И тогда явился к нему тот человек, кому он был обязан жизнью, но которого ни разу не видел. Но если бы даже и видел в первый год своей жизни, все равно не угадал бы в нем того человека. Старым он стал и хилым, голова — белее холстинной рубахи, под которой остро торчали костистые плечи.

— Ты ли это, мой дубок? — произнес человек дребезжащим голосом, рассматривая слабыми глазами деревце. — О-о, как ты поднялся, обогнал меня, старика! А мы спасаться пришли под сень твоих родичей. Напали на нас вороги проклятые, опять поганят нашу землю…

Позади человека тянулось целое шествие таких же стариков, женщин, подростков и малой детвы. Мужчины же, способные владеть оружием, остались позади, чтобы защитить от врагов свою землю. Там, на порубежье княжеств верховских и рязанских, на холмистых берегах невеликой Плавы-реки, сошлись две супротивные силы: литовская — со стороны заката солнца, да русская — с восхода. Кто из них одолеет — бог рассудит, а дело покажет. А покамест, дабы уберечь детву тех воинов, их жен и матерей, надо было искать надежное убежище. Вот и припомнил Федор Крюк глухолесье с овражной ключевой водицей, где прошел он когда-то с воинством на Куликово поле и обратно, возвращаясь со страшного побоища.

Расположились по-кочевому под тенями деревьев, а по поляне, на нетоптаную траву пустили лошадей, коров, овец. Передохнув с дальней дороги и насытясь парным молоком, старики принялись обследовать овраг с убегающим куда-то ручьем. Ходили они до заката, пока не облюбовали место для поселения, где удобней было и просторней: ручеек сливался с другим ручьем, образуя речушку, а поблизости — гари недавние, не успевшие зарасти лесною молодью, богатые кипрейным цветом, разнотравьем по пояс. Вольное место для скотины, к тому же и рыбы в речушке изобильно — доброе подспорье пропитанию. Именно в таких местах, где вода была и рыбица, издревле селились люди семьями, родами, племенами, образуя веси да городища…

Так и прожили тут все лето, пока не примирилась с Москвой разбойная Литва. А к осени вернулись в свои опольные места.

Но смутное было то время, не давали порубежным русским людям жить спокойно в трудах своих мирных. Не успело угомониться литовье, как налетели татары степные. И снова пришлось скрываться в дебрях лесных. Тот же старый Федор Крюк привел своих людей на облюбованное место, где раньше укрывались (не привел, вернее, а его привезли, потому что не мог уже он ходить, совсем одряхлел).

— Ну, — сказал, — внуки мои, правнуки, да будет вам это место вечным спасом от всяких ворогов. Селитесь, живите себе, а мне помирать пора.

И были от него наказом последние слова: пользуйтесь всем, что земля да лес человеку приносят, только дуб старый — у начала ручья — да молодой дубок, посаженный в год Куликова побоища, берегите, не трогайте…

Шли годы. Разрасталось селище, прозванное в память основателя Крюковым. Не хватало выжженных, выкорчеванных под пашни земель поблизости, и люди, как отростки, стали отделяться от прежнего селища на новые угодия. А тут еще пришлые откуда-то являлись: по нраву пришлись им здешние спокойные места. Но и полесных жителей будоражили отдаленные битвы да смуты, доносились сюда боевыми кличами. И тогда, провожаемые плачем жен, матерей, детворы, облачались мужчины в доспехи воинов. Зорко стояли там, на порубежье лесов и пашен сторожевые заставы, поднимались на вражьем пути непроходимые завалы из вековых деревьев, на сотни верст протягивались стеною-крепостью засечные дубравы. И заветные два дуба — старый да молодой, что стояли над Крюковым верхом, тоже поднимали свои головы, будто воины, готовые встретиться лицом к лицу с неприятелем…

Год от года дряхлел дуб-отец, уступая место сыну. И однажды в грозу страшно полоснула близкая молния, ослепительным мечом ударила по сухой его вершине, пронизав до глубинных корней. И развалилось дерево надвое, как полешко под топором дровосека. Наутро увидели люди: торчат обугленные расщепы над землей, валяются по сторонам обломки сучьев. Молодой же дуб хоть бы что себе — стоял целехонький, обмытый вчерашним ливнем, да пуще прежнего зеленел.

— Расти же, коли так, — говорили люди, обходя его стороной, боясь потоптать траву возле него.

И пошел тянуться к небу Крюков дуб. Не мешал ему теперь старый густым шатром ветвей да распластанными во все стороны корнями, забиравшими влагу и соки земли. Живи да радуйся, простор и воля тебе!..

Длинна у дуба жизнь, однако и к нему приходит старость. Долго ли, коротко ли, а стал он сдаваться. Давно уже отгулял свои зеленые майские свадьбы, раздарил птицам и зверям свои желуди, порассеял их тут и там. Не одно уже поколение молодых его дубков сменилось вокруг. И сделался он старше и выше отца своего, разбитого молнией. Недаром же прозвали его Высокой макушей.

Чего только не перевидел дуб за долгую свою жизнь! Всему был свидетель. И сам не раз оказывался перед гибелью. И когда сверкали, касаясь вершинных ветвей, яростные молнии, готовые разнести его в щепки, как это случилось с отцом. И когда укрывались под ним бродячие люди, разводя костры с удушливым дымом. И когда владыки земель и лесов заглядывались на него, намереваясь приспособить на сваи моста, на мельницу или другие поделки (строились неподалеку фабрики, заводы, и лес рубили — аж стон стоял). К счастью, из-за глубокого оврага долго не могли к нему подступиться. А когда собрались было свалить его да распилить на части, усмотрел это сторож лесной, потомок Федора Крюка, кинулся с ружьем на самовольщиков, — хоть сам едва не погиб, а спас-таки любимца.