Приезжают на лето в пустые свои избы и Агафья Чубарова, и Катерина Лобанова с внучатами — отдыхать на зеленом приволье. Копаются, как куры, в огородцах перед окнами да на загонах с картошкой, — благо, не отбирает колхоз бывшие усадьбы. Да не в усадьбах дело, не жалко там пятнадцать соток, если люди заслужили их прежней работой. Жалко Степану, как улетучиваются по осени «дачники» — вроде птиц перелетных. «Жили бы да жили себе зиму-то, — осуждает он их. — А то ить в город тянутся, где полегче прожить…»
Быстро катится лето, только считай суетные деньки. По времени длинные они, по делу — короткие. Степану в эту пору и вздохнуть некогда: одного сена сколько надо наготовить. А там картошка бурьяном зарастает. Ох-ох, сколько дел-заботушек!..
За все лето Степан только и поработал с мужиками недели полторы: то клевер поблизости скирдовал, то солому. И хотя сторожил он по ночам телят и плату за это получал сносную, однако неловко ему было перед людьми за оторванность от настоящих крестьянских дел. Иногда и руки у него опускались, не хотелось даже в избу заходить. Но, опомнясь, снова накидывался на беспросветные дела.
Больно было видеть, как погибало добро в саду. Вишни краснели такой облепихой, что ветки гнулись до самой земли. Был бы в доме лишний человек, можно бы собрать ее да на базар. Но как тут отойти, отъехать хозяину: прикован, как цепями железными, к домашней заводиловке. Варил, варил эту вишню в сахаре, все банки позаполнил да бросил с досады — черт ее не переварит, такую массу.
А там и яблоки поспели, валом повалили. Как нарочно, такие уродились осыпучие — хоть машину подгоняй, вся земля усеяна бело-розовыми мячиками. Резал, резал на сушку, измучился и бросил. Наберет три-четыре ведра, швырнет корове, поросенку — лопайте, коли так!
— Хоть бы сынок-то приехал, — бормотал Степан, посматривая на яблони, сплошь увешанные румяными гирями. — Пропадает добро-то. На кой только дьявол сажал я вас, старался?..
Не успел оглянуться, как и лету конец, время картошку копать. Да легко ли одному-то, до белых мух не управиться.
— Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала, — крякнул он с досады и взялся однажды, когда загнал его в дом холодный и долгий по-осеннему дождь, за письмо сыну: авось приедет да поможет картошку выбрать…
«Здравствуйте и благоденствуйте, дорогой мой сыночек Славик, дорогая сношенька Ниночка, какову я за дочку родную считаю, а также дорогие мои ненаглядные внучки Саничка и Таничка. Во первых строках свово письма всем я вам ниско кланиюсь, а также и от кумы Нюши, вашей хресной и от тетки Настасьи. И кланиются вам все наши распоследние жители, каковых вы знали и теперича живут у нас, поживают навроде дачников.
Разрешите теперича коснутца и отписать про все мои житейские бытовые вопросы, и как живу при своем бобыльем хрестьянском труде.
Огурцы и помидоры и всякие протчие овощи при моем огороди цвели дружно, только огурцы имели сильный пустоцвет. А ишо много их склевали куры. Капуста тоже хорошая. Сичас все мои силы переброшены на картошник. С овощей траву, осот и протчий бурьян два раза вытяпывал, дергал и всеж таки кой как сничтожил. А картошннк упустил несколько, один раз только при моей покалеченной ноге удалось пропахать. Теперича руками травишшу дергаю, совсем она заглушила ботовку, полозию на карячках. И попросить некова на нонешный день, остатные дачники сами на своих огородах траву рвут и тяпают по безумному, как огнем выжигают.
Только я один во все дырки, никак без помощи одному неспособно. Тут и траву тибе полоть, и борову крапиву рвать, и за скотиной присматривать, и корову, доить. Одним словом верчусь навроде волчка.
Колхоз наш, поговаривают, идет прямо в гору. Планы за полгода по всем статьям навроде выполнили и перевыполнили. Виды на урожай дюже завидные…
А теперича, мой дорогой сынок Славик, и также моя дорогая сношенька Ниночка, отпишу я вам самую главную мою прозьбу, черезо што и взялся я ноне за письмецо.
Самый больной у мине вопрос на нонешный день, ето яблоки в саду. Спасу нету, сколь их нонче уродилося, одному невмоготу, гибнет доброе добро. Приезжайте вы вдвоем либо ты, дорогой сынок. Одному мине совсем не способно, хоть разорвися.
А ишо чудок не позабыл. Попрошу тибе Славик, прислать или привесть ежели сам приедешь, батарейки на радивоприемник, а то он хрипит как петушок молоденький на пробе голоса, боюся совсем замолкнет.
На этом кончаю. И желаю вам доброва здравия при вашем труде производственном, равносильно вашей бытовой и семейной жизни.
Жду ответа, а ишо лутче всех вас в гости.
Остаюсь ко сему ваш родитель
Степан Семеныч Агапов».
— Ех, мать твою бог любил, — бормотнул он, закруглив письмо и вытирая взмокревший лоб. — Хорошо, ежели сынок приедет, а то хоть бросай весь дом. Охо-хо-хо, сколько так мучиться-то ишо придется?
Отправил он на следующий день письмо и с нетерпением стал дожидаться, когда к нему явится
Гость дорогой, желанный
Утром Славик сошел на знакомой станции, откуда десять лет назад проводили его в армию, потом встречали тут же, и с этой же станции увез его однажды поезд в город.
Он перешел пути, глянул на простор полей за станционным поселком, — и защемило у него в груди, как от предчувствия чего-то невозвратного. Оттого, наверное, что увиделся ему за опустевшими полями дом родной и отец одинокий, как бы сросшийся вот с этими полями. Припомнилось, как безусым допризывником бороздил их на тракторе, как после армии, глядя на товарищей, махнул на все это и подался в другую жизнь…
Славик вскинул на спину тяжелый рюкзак, подхватил набитый до отказа чемодан и направился к сельповскому магазину, где, бывало, поджидал попутку. На этот раз, сгорая от нетерпения скорее попасть домой, не дождался и двинулся пешком. «Догонит — подбросит, а нет — и так дотопаю».
Чем дальше удалялся он от станции, тем чаще останавливался. Рюкзак сдавливал грудь, тесня дыхание, чемодан оттягивал руки, и в конце концов Славик не выдержал, растянулся в первом же лугу на мягкой освежающей траве. «Ничего, доплетусь к вечеру. Зато батю обрадую. Вот сколько гостинцев ему, не обидится батя…»
С такими мыслями поднялся Славик и снова бодро зашагал пыльным проселком. Сзади послышалось гудение машины, он оглянулся, увидел догонявший его, весь серый от пыли бензовоз.
— Чей такой? — высунулся из кабины пожилой незнакомый шофер.
— Агаповы дворики слышали? — ответил вопросом Славик.
— Да от них уж пустое место. Живет там один чудак, вроде отшельника…
Славик поперхнулся при этих словах, однако смолчал. «И правда отшельник мой батя. Вытягивать его надо оттуда, вытягивать, пока не одичал»…
Длинным ожерельем, в двух местах разрываемом овражками, показалось с холма Доброполье. В центре его, рядом с кирпичным трехоконником, где на памяти Славика находились сельсовет и правление, выросли новые постройки, бугрились навалы кирпича, бревен и досок. Значит, правду писал отец: строится Доброполье, растет колхозный центр.
У сельсоветского дома Славик выбрался из кабины, хотел было направиться на полевую стежку, по которой ходил когда-то в Доброполье, но шофер остановил:
— Не пройдешь там, давно запахали. Вот туда иди, лугом в обход.
Славик только плечами пожал: верно, некому теперь ходить в Агаповы дворики. И направился мимо речки, огибавшей пахотный клин, а там свернул налево и подался лугом.
В последний раз он был на родине три года назад. После шумного города, после многоэтажных зданий четыре остатних, отдаленных друг от друга домика показались до того сиротливыми, что у Славика сжалось сердце. Будь он постарше, может, и пролил бы слезу при виде такого запустения. Но Славик еще молод, он привык уже к городу и заводу, где скоро будет инженером, и потому родной дом показался ему каким-то неестественно жалким, как бы придавленным к земле…