Выбрать главу

— Это что же, малый, це-це-це?.. Ты, что ль, протянул каш колхоз? — поднял на меня дедушка Матвей хитрые глазки.

— Н-нет, — соврал я, оправдываясь.

— А кто ж тогда, Иван Ветров?

Я молча отступил от дедушки Матвея, а тот головой замотал:

— Ну, достанется тебе от правления, если так. И надо же — колхоз свой протянул!..

В тот день я ходил сам не свой, будто зельем меня опоили. То закипала кровь от радости, что вот и напечатали первую в моей жизни заметку, и теперь читают ее не только у нас, но и во всем районе. А то вдруг холодело все внутри от мысли, что позовут сейчас в правление да и начнут меня песочить: нашелся, дескать, сочинитель, материно молоко на губах не обсохло, а он колхоз свой протаскивать. Хлеб-то скоро весь уберут, а ты там пишешь — «преступно затягивают»…

И действительно, шила в мешке не утаишь. Скоро все узнали, что заметка — дело моих рук (этому помогла почтальонка, припомнившая мои письма в редакцию). Дедушка Матвей вступился за меня, объяснил правленцам, что не иначе научил кто-то малого, вот и написал, — мыслимо ли, дескать, сочинить глупому подростку такую критику? Поговорили-поговорили правленцы, покосились-покосились на меня и притихли, будто ничего особенного не случилось. Да только ненадолго. Приходит через несколько дней газета, а там опять заметка про наш колхоз: «Покончить с отставанием». Не ждал я, чтобы этак залпами бабахали мои заметки.

— Кто ж это тебя научает-то? — допытывался дедушка Матвей. — Смотри, малый, брось ты эти штучки!

Потом и матери пожаловался: что это, дескать, твой малый-то пишет под чужую дудку, кабы не попасть вам в большую неприятность. Мать, конечно, заохала, поругала меня, наказав бросить баловство, которое не приведет к добру.

Но следующая заметка оказалась похвальной: я написал, как наши колхозники работают по-фронтовому, днем и ночью молотят, отправляют красные обозы с хлебом. Теперь уже никто, наверное, не сомневался, что заметки в «Голосок» пишу я, а не кто-то другой, и в шутку, а кто всерьез называли меня селькором. Я приободрился, присматривался ко всему, готовый взять любое событие на карандаш, писать свои заметки изо дня в день — только печатай, районка!..

А сегодня, подгоняя лошадей к конюшне, услышал, как прокричала с бугра почтальонка:

— Эй, мальчик, иди-ка деньги получи!

«Какие еще деньги?» — подумал я, направляясь к дому Родионовых. И вспомнил про крестную с дедушкой: может, они нам прислали? Оказалось, из «Голоска». Гонорар за первые мои заметки. 36 рублей 92 копейки… Я второпях расписался, где полагалось, подхватил деньги и с бьющимся сердцем, сдерживая себя, чтобы не помчаться что есть духу, быстро зашагал домой. Правда, деньги были невелики, но разве в этом дело? Главное — первый мой гонорар!

Дорогой я все думал, куда же их деть, эти деньги. Ботинки стоят не менее полтысячи. На кепку новую тоже не хватит. Хлеба купить на базаре — сто рублей буханка стоит, опять не выходит. «Стой, стой, — подумал, — отдам-ка я их матери, задолжала она кому-то за военный заем». Конечно, и на заем гонорара мало, но разве трудно мне написать еще десяток таких же заметок?.. Придя домой, я протянул матери все до копейки, она удивилась поначалу, но, узнав, откуда деньги, нахмурилась:

— Хватит тебе, малый, колхоз-то свой протаскивать. Через твою писанину нам ни работы не дадут, ни подмоги от правления.

15 октября. — Мам, а все-таки пойду я в школу, — сказал я на следующий день после того, как выкопали свою картошку.

— Ох, малый, до ученья ли тут? — вздохнула она. — Видишь, я больная, может, недолго и жить мне осталось. Кто будет кормить-то Мишку да Клавку? Разве наработается одна Шурка на всех?

— Зиму отучусь, а летом опять пойду в колхоз, — затвердил я упрямо.

— А много ли ты летом-то заработаешь?

— Нынче вышло больше сотни трудодней, и на следующее так же. По воскресеньям буду работать.

— Ну ладно, ладно, попробуй, — махнула она рукой. — Только не знаю, в чем ты будешь в школу ходить. Ботинки на базаре — не подступишься, а там и валенки нужны. Не знаю, малый…

И вот 3 октября, с опозданием на месяц, я отправился в Измайлово, снова в шестой класс. «Ладно, — думаю, — год пропал — не так еще позорно, иные по два, по три года в одном классе сидят». Учебники у меня все уцелели, а тетрадей небось в школе дадут. Ничего, что старые на мне ботинки, главное — учиться получше…

Первый же диктант прошел у меня на «отлично», первый ответ по алгебре — тоже «отлично». Это потому, что я и летом не забывал учебники, повторял в свободные дни. Учителя сказали, что так и надо сейчас учиться, на радость фронтовикам-защитникам.

Но радовался я так недолго, всего полторы недели.

— Довольно, малый, — сказала мне мать. — Шурке теперь в колхозе нечего делать, а тебе Луканин постоянную работу найдет — лошадей стеречь. Сказал, по полтора кило на трудодень дадут, вот тебе и ботинки с валенками. Нынче уж пропустишь свою школу, а на другую осень, так и быть, пойдешь. Что нам на других-то равняться? У кого отцы да матери работают, а я вот никудышная. — И мать замигала, поднося платок к глазам.

— Ладно, так и быть, — говорю, — последний уж год отработаю.

И вот опять я начал стеречь лошадей. Летом приходилось по очереди с Андреем Чумаковым, а теперь, сказал Луканин, до самой зимы одному мне придется. Стою на зоринском бугре, смотрю — отправились школьники веселой кучкой, размахивают сумками. Я только завидовал, глядя им вслед, и не радовали меня полтора трудодня, назначенные Луканиным, не радовал обещанный им хлеб.

28 октября.Стерегу лошадей, а сам наблюдаю: есть умные, есть работящие или смирные, а есть и такие, что хоть сейчас бы сдал их на колбасу. Да жаль, что мало их в колхозе, приходится мириться, раз война. Через эту войну другими вроде лошади стали. Одни — озлобленные от работы, другие ленивые или слабые от недокорма. Да и откуда тут быть хорошим лошадям, когда работаем на них без передыха, а кормим — лишь бы ноги не протянули. А то еще молодых по третьему году стали запрягать. Надорвет их кто-нибудь, какие из них будут работники? Мало того, что лошади переменились, — даже и собаки, приметил я, стали злее, потому что их тоже обижают, недокармливают. Иной покажешь только хлебушка, так она все руки оближет или в дом тебя, как предательница, пустит, хоть ты и чужой…

Задумался я так и не заметил, как подошел к табуну Михаил Яковлевич. Не дойдя до Разбойницы, он закинул руку за спину, чтобы обротью не отпугнуть, и подходит, подходит к ней, протягивая свободную руку, приманивая коркой хлеба. Да только не так-то просто поймать эту лошадь: Разбойница, так она и есть Разбойница.

— Тпру, тпру, милая, тпру, тпру, — ласково оговаривает ее Михаил Яковлевич, подходя сбоку и пряча за спину оброть.

Вот уже, кажется, совсем подошел, за гриву только схватить. И тут — фью! Только хвост взметнулся перед ним, поминай ее как звали. Дала полкруга возле табуна — и снова пощипывает траву, а сама одним глазом косит в его сторону.

— Эй, мальчик, помоги-ка лошадь поймать! — кричит Михаил Яковлевич.

Делать нечего, иду на выручку, хотя наперед уже знаю, что толку из моей помощи не будет: сам черт ее не словит, если заупрямится. Слышал я, как ушаковский парень ловил однажды такую лошадь: лягнула она его под дых, так и «мама» не успел сказать — наповал убила. «Как бы, — думаю, — и меня не угостила». Но все-таки захожу с одной стороны, а Михаил Яковлевич — с другой. Он подходит неторопливо и сутулясь, стараясь не показать из-за спины оброть, и я приближаюсь также тихонько. Да ведь у лошади два глаза, обоих она и видит. Когда осталось, кажется, рукой только достать до гривы (Михаил Яковлевич высокий, мог бы, пожалуй, схватить), — вдруг скачок, копыта в стороны, и мы, вовремя отпрянув, только руками развели.