Пожалуйста, иди, - подразумевалось, - это нестрашно, та грань, что отделяет воздух от воды, бодрствование от сна и солнечный свет от плотной сумеречности лагуны, - лишь видимость, жалкая ограниченность человечьего мира, упрямое стремление отграничить и отделить одно от другого. А мир взаимопроницаем - видишь, как естественно из моря поднялась эта белоснежная громада, как нерушимо стоит она в любовных объятиях воды...
Безумные и прекрасные люди, зачем-то построившие на воде этот город, похоже, вообще игнорировали саму идею разделения стихий, словно и сами поднялись со дна лагуны. Все здесь до сих пор напоминало их невозмутимую веселость, их мужество и лукавство, их труд и праздники... а главное - их бессмертные руки...
Наконец - и все-таки неожиданно - в двери что-то ржаво провернулось, она растворилась, вроде сама собой, во всяком случае, за ней никто не стоял, а скорее всего, глубокий сумрак внутри не позволил разглядеть человека, отворившего церковь.
Она поднялась по каменным ступеням и вошла внутрь, где было холодно, темно и - ни души.
Но минут через пять глаза освоились, и она прошла к алтарю, где должны были висеть, - так значилось в безграмотном путеводителе, - два полотна Тинторетто. Они там и висели, в темноте, ничего было не разглядеть. Ай да итальяшки, подумала она, вымогатели чертовы, - достала мелочь и бросила пятьсот лир в счетчик фонаря сбоку. Зажглась лампа, тускло осветив картину. И она отошла к скамье и села, одна в пустой церкви.
Это была "Тайная вечеря", десятки раз виденная на репродукциях.
...(Ты только посмотри, объяснял ей когда-то Антоша в их бесконечных блужданиях по площадям Эрмитажа, руки на картинах венецианцев - возьми Тициана, Веронезе, Тинторетто или Джорджоне - не менее выразительны, чем лица. Они восклицают, умоляют, спрашивают, требуют, гневаются и ликуют... )
Когда-то Антоша объяснял ей про величие и страсть Тинторетто. Странно, что она помнит это до сих пор, и странно, что не помнит - в чем именно, по мнению Антоши, заключались величие и страсть. И что тревожит ее так в этой огромной картине?
Несколько раз она поднималась и бросала по пятьсот лир в счетчик лампы...
Да, руки... Да: лица в тени, вполоборота, в профиль, опущены или заслонены, словно персонажи уклоняются от встречи с тобой. А руки так потрясающе одухотворены, так живы, так дерзки, так коварны. Картина шевелилась от движения множества изображенных на ней рук.
Вдруг заиграл орган. Она вздрогнула - ее обожгло минорной оттяжкой аккорда, - и сразу побежал, как ручей крови, одинокий, ничем не поддержанный пассаж правой руки, заструился: его прервал опять саднящий диссонансом аккорд в верхнем регистре.
Органист репетировал к вечерней мессе "Прелюдию" Баха, начинал фразу, бросал, повторял снова, повторял аккорды, пассажи... умолкал на минуту и снова принимался играть, - и все это было прекрасно и точно, и словно бы так и надо, и все - для нее одной...
Отсюда, если смотреть из полутьмы собора, в проеме двери плескалась ослепительной синевы вода лагуны и цветно и акварельно на горизонте лежала Венеция.
Она слушала репетицию мессы и смотрела на "Тайную вечерю" Тинторетто, на ее глухие тревожные красные...
И вдруг вся мощь басов тридцатидвухфутовых труб органа потрясла церковь от купола до каменных плит пола: ошалелый восторг, слезный спазм, дрожь перед чем-то непроизносимо великим, - как воды, прорвавшие дамбу, - обрушились на нее, и в какой-то миг, разрывавшего ее, счастья она поняла, что мечтает сейчас же, немедленно уйти на дно лагуны, сидя на этой вот скамье, в этой церкви, вместе с ее великолепными куполом и колокольней, статуями, картинами Тинторетто...
...Уже собравшись уходить, она обошла церковь и вдруг наткнулась на табличку со стрелочкой, указующей вход на колокольню. За три тысячи лир туристам предлагалось осмотреть окрестности с высоты птичьего полета. Мимо инкрустированных резных деревянных хоров она прошла по стрелочке в служебные помещения и уткнулась в створки абсолютно нереального здесь лифта. Нажала кнопку, где-то наверху что-то звякнуло, тренькнуло, - звук утреннего колокольчика в богатом доме, - через минуту створки разъехались, и она слегка отпрянула, потому что в тесной кабине лифта, - как дюймовочка в жужжащем цветке популярной игрушки времен ее детства, - стоял священнослужитель в коричневой рясе и приветливым жестом приглашал ее внутрь. Рядом, на табурете, стояла плетеная корзинка с бумажной и металлической мелочью.
Она улыбнулась в ответ, вошла в лифт, и они поехали вверх. Принимая деньги и отрывая билет, молодой человек спросил по-итальянски, хочет ли синьора побыть на колокольне одна или ей нужен гид?
Она кротко поблагодарила: синьора предпочитала побыть наверху одна, пока черт не принесет кого-нибудь еще из туристов.
Он выпустил ее и, держа палец на кнопке, свободной рукой махнул по всем четырем направлениям: там - Сан-Ладзаро, там - Сан-Микеле ин Изола, вон там Сан-Франческо дель Дезерто... Мурано, Лидо... И вновь она зачарованно следила за легкими взмахами его длинной ладони... и опять подумала о бессмертных руках венецианцев, с первых минут здесь державших ее в поле своей пластической магии.
Наконец, лифт уехал.
Ей казалось, что за сегодняшнее утро уже израсходован весь отпущенный ей запас той странной душевной смеси, горючего восторга пополам со сладостной тоской, которая - она была уверена - осталась навсегда в далеком детстве, в чем-то каникулярно-новогоднем, снежном, елочном, подарочном счастье...
Но тут, стоя под крышей колокольни и изнемогая от того, что открывалось глазам с четырех сторон, она думала - благодарить ли ей судьбу, подарившую все это перед тем, как... или проклинать, все это отнимающую...
Вид божественной красоты открывался отсюда. Далеко в море уходил фарватер, меченный скрещенными сваями, вбитыми в дно лагуны. Островки и острова, сама светлейшая Венеция - все лежало как на ладони: великолепие сверкающей синевы, голубизны, бирюзы и лазури, крапчатые коврики черепичных крыш, остро заточенные карандашики колоколен, темная клубистая зелень садов на красноватом фоне окрестных домов...