Как бы там ни было, мне такое поведение на руку: сегодня по плану должна свершится месть над гнусным косилой, вино – и наркоторговцем, обиралой несчастных матерей и старшиной отделения в одном лице.
Судьба, словно давая еще одну возможность зарядиться праведным гневом, поручила начальнику отделения отправить меня на аэродром сопровождать носилки с парнем – менингитчиком. Как выяснилось, главврач госпиталя выписал ему направление для лечения в Москве. Туда же, в госпиталь Бурденко, отрядили и моего кореша Грача, у которого осколок зацепил нерв на левой руке. И я был рад еще раз, может быть в последний, увидеть своего друга.
И теперь я сидел на откидном стульчике медицинского «уазика» – «таблетки» рядом с перегородкой водителя и ждал команды на погрузку в самолет. В это февральское утро ни с того ни с сего выпал снег. Поэтому мы не вынесли носилки на бетонку аэродрома, а ждали в машине момента, пока не покажется экипаж.
Их Ил-76 должен был принять целую партию раненых, поэтому на военном языке именовался «скальпелем» – санитарным самолетом. Впрочем, в этот рейс ему предстояло выполнить и другую роль…
Рядом с нашей «таблеткой» пристроился тентованный «Урал». В нем, в первой половине кузова, стояло пять больших деревянных ящиков с ручками – «груз двести». Рядом с ними на откидных скамейках сидели и молча курили сопровождавшие погибших офицеры и солдаты. Последних обычно набирали из числа земляков тех, кто лежал в двойной обертке – цинкового гроба и деревянного транспортировочного ящика. Я не завидовал им, такой ценой выбравшимся в отпуск на родину.
Мать больного солдата еще не разу не видела эти громоздкие коробки из белых сосновых досок, не знала, для чего они. Она потянула меня за рукав с вопросом:
– Андрей, они тоже с нами полетят? А что там в ящиках?
– Военный груз, – только и смог я выдавить в ответ.
Я сидел в машине, и у моих ног лежали два солдата. Один из них не видел войны, не успел увидеть, и имел все шансы на всю жизнь остаться в неведении от этого. От всего. Другой хлебал войну полной чашей в течение полутора лет, но шансов остаться инвалидом у него было не меньше. С той только разницей, что горечь осознания этого должна была преследовать его всю жизнь.
Неистребимый загар сошел с лица Грача и цвет его кожи теперь не отличался от лица первого солдата. Я поймал себя на мысли, что теперь они стали очень похожи. Два солдата, положившие свою судьбу на алтарь… чего?
Я верю, что смерть и страдания – Божий промысел и не могут зависеть от дурацких решений грешных людей. Они, как и рождение – акт возвышенный и поэтому не могут быть напрасными. Более того, дают понятие сущего. Не ради же создания дурацких железок, зарабатывания бумажек, именуемых «деньгами», размножения и набивания животов мы живем?!
Я смотрел на Грача, на самую дорогую для меня в тот момент голову. И, наверное, чувствовал то же самое, что испытывала эта русская женщина в сбившемся на шею головном платке, сидевшая в ногах своего безнадежно больного сына. Боль и ощущение невозвратной потери, любовь и веру в чудо.
Только теперь я понял, что война для нас окончена. И это продуваемое метелью взлетное поле стало чертой, что разделила наше жизнь на войну и мир. Мир после войны. Каким он был до нее, я уже успел забыть.
…Тяжелый транспортник, сдувая снег с ВПП, поднялся в воздух. Серебристой птицей прочертил синее высокое небо, оставил свой след в лазури над заснеженными горами.
«Черный тюльпан» с горем и надеждой на борту.
Я вернулся в госпиталь.
– Ну как, работаем? – Путеец встретил меня еще в коридоре. Его едва не трясло от возбуждения.
– Работаем. Как договаривались, во время ужина…
Во время ужина все больные собрались в обеденном зале отделения, палаты опустели. Это и нужно было моим помощникам, которые в это время без лишних свидетелей шуровали в нашей палате, вытаскивая из вентиляционного люка гарагяновскую водку. Я, в свою очередь, мелькал в окошке для раздачи пищи, чтобы создавать для нашей бригады стопроцентное алиби.
Минут через пятнадцать, когда первая партия едоков покидала помещение (я сознательно подбросил всем желающим добавки, чтобы подольше подержать их вне палат), в конуру «раздатки» ввалились мои возбужденные помощники.
– Все хип-хоп! – переводя дыхание отрапортовал Картуз, – Сегодня вечером приглашаем дам и джентльменов на маленький междусобойчик!
– От лица службы… – я сделал смертельно серьезное лицо, – выношу вам благодарность!
– Служим Советскому Союзу! – хором отозвались охломоны.
Позже Путеец рассказал мне, как проходила операция:
… – Ну, значит, закатились мы в палату. Темно там, конечно, было, как у негра в жопе. Но свет было включать нельзя: вдруг какая-нибудь дежурная лахудра (так Путеец именовал медсестер) через окно увидит, чем мы в палате занимаемся. Ну, приморгались, и я на верхний ярус полез… А там, прикинь, Туркмен лежит! Он, значит, на ужин не пошел.
Ну, я его беру за загривок: «Ты чего, падла, здесь делаешь?» А он в ответ: «Сплю. Крепко сплю». – «И какие сны видишь?» – «Тебя не вижу. Обещаю, что не вижу!»
…Хитрый пацан, – усмехнулся Путеец, – далеко пойдет. В общем, дальше все пошло по намеченному плану: мы собрались в палате у дисбатовца, водку в бутылки из-под кефира перелили, которые ты, Андрюха, нам подогнал. Гарагяновские мы обратно в тайник засунули.
Той же ночью мы все плюнули на свои больные печени и квакнули за наше здоровье, мой предстоящий дембель и ожидающийся геморрой Гарагяна. Ничего, печень выдержала. Собственно говоря, что такое две бутылки паршивой азиатской водки на четверых лбов, которые не пили уже несколько месяцев? Ничего. Тут и самая больная печень поведет себя должным образом.
Утро было прозрачное, мир играл всеми красками. Что такое похмелье, господа, когда тебе лишь двадцать один год? К обостренному восприятию действительности прибавилась великолепная картина подставившегося Гарягяна.