Выбрать главу

Все, что было на мне, Прасковья Ниловна выстирала, высушила, аккуратно сложила и вместе с сапогами, планшетом и высушенными документами завязала в узел. Прятали вместе. В подполье у них есть хитрый тайник, на всякий случай сооруженный Евлампиевичем еще летом. Такой не обнаружит и Шерлок Холмс. Не буду тебе описывать его. Если суждено будет встретиться, расскажу поподробнее.

Лекарства и бинты с санитарной сумкой прятать не стали: ведь я медсестра из поликлиники в Минске.

Евлампиевич работал в колхозе конюхом. Держал на своем дворе лошадь со сбруей и телегу. Как он сказал мне: все это положено по штату. Хозяйство у них немудреное: корова, годовалый бычок, десяток пестрых кур и горластый петух, да табунок уток. Но всему видно — настоящие русские труженики, в избе чисто, правда, вот от тараканов не хотят избавляться. А когда я предложила повести борьбу с тараканной ордой, что тучами ходит по печному чувалу, Ниловна подперла подбородок рукой, тяжело вздохнула и сказала: «Пусть живут. Выведешь тараканов — уйдет из дома сверчок. А уж если сверчок покинет избу, значит, жди беды — если не к пожару, то к покойнику». Так что мои услуги были отвергнуты.

Первую неделю меня трепала температура: сказалась дпепровская купель. Но, слава богу, обошлось без воспаления легких, отделалась простудой, которая обметала мои некогда «сахарные уста» волдырями. Эти подробности пишу тебе для того, чтобы ты видел меня в эти минуты. У тебя с твоим воображением это, наверное, получится и вызовет на твоем по-рахметовски жестком лице добрую улыбку. А я так давно не видела твоей улыбки! Ты даже снишься мне суровым и молчаливым.

Репродуктор — черная картонная воронка в железном обруче — висит на стене почти рядом с иконами в красном углу, но вот уже две недели молчит. Евлампиевич сказал, что немецкая разведка отрезала провода и спилила телеграфные столбы. Так что информацию о том, что творится на белом свете, я получаю от Евлампиевича, и она, эта информация, очень бедная, вмещающаяся в несколько горьких слов: «Пруть… Пруть гады!.. Пруть днем и ночью, и конца им не видать…»

Все мои мысли, Гришенька, о тебе. Снишься ты мне почти каждую ночь. Мужчин в деревне совсем нет. Большинство были призваны в армию в первые же дни войны, а те, кто годами млад или стар и не подходит к службе, как по секрету сообщил Евлампиевич, ушли в места, где когда-то делал свое дело «Давыд Денисов». И сколько я ни пыталась убедить Евлампиевича, что он путает имя с фамилией, он стоит на своем: «Давыд Денисов». О Сеславине, говорит, не слыхал, хотя, если верить истории, в этих местах, где я сейчас вздыхаю как полонянка, когда-то наводил на французов ужас Сеславин.

Старички относятся ко мне, как к родной дочери, жалеют, оберегают. Подкладывают лучшие кусочки. Ниловна учит меня ткать холст на станке. У них, у смолян, это издревле.

Колхозное стадо, как сказала Ниловна, было угнано на восток еще в августе, всех выездных лошадей вместе со сбруей взяли в Красную Армию. Евлампиевич хмурится, вздыхая, говорит, что остались на конном дворе одна «шкеть» и «худоба», даже на колбасу татары не возьмут. Ниловна утром и вечером на коленях молится богу перед образами. А вчера меня позвали в соседнюю избу оказать помощь тяжелораненому командиру. Извлекла из его ноги семь осколков и обработала рапу. Как и меня, его приютили ценой большого риска за собственную жизнь. Разговорились. Москвич. С какой-то Якиманки. Разговор у него, как и у тебя — мягкий, с протяжным «а». Он, как и ты, с боями отходил с первых же дней войны. Бородища отросла, как у Карла Маркса. А ему еще нет и тридцати.

На этом, милый, кончаю свое первое письмецо-ласточку. На душе даже стало полегче, вроде бы поговорила с тобой. Правда, не поговорила (ведь ты-то молчишь), а рассказала о себе.

Если бы верила в бога, вместе с Ниловной часами стояла бы на коленях перед образами и молилась за тебя. Но увы… Приходится только светлой завистью завидовать Ниловне.

Все письма к тебе (а их может накопиться не два и не три) буду нумеровать. Если случится оказия, перешлю их все сразу в Москву твоему (теперь уже и моему) дедушке. Полевой почтой, если даже узнаю твой адрес, посылать не буду. Военная цензура, как любил выражаться старшина нашего медсанбата, их «уделяет, как бог черепаху». Черной туши у военной цензуры на мои на положенные уставом откровения хватит.