Странное дело, в пору смеяться — когда-то ведь откровенно не любила невестку, жалела Сашу, а теперь готова все простить, лишь бы сошлись, вернулись друг к другу. Ради Игорька.
Но нет, теперь невозможно — вижу собственными глазами.
Вижу размеренные, округлые движения, беременность вернула ей естественность, напряженная гибкость исчезла, взгляд сосредоточен на простом деле, но одухотворен предчувствием материнства. Что ж, надо жить дальше.
— Представляете, Софья Сергеевна, Игорек ничего не ест, — заводит Ирина новую мелодию, — полный холодильник продуктов, а у него нет аппетита, — что-то невероятное, в его возрасте ребята лопают как слоны, растут, но он не ест, худющий, словно спичка, вы его, конечно, видели?
Даже речь меняется у человека, отметила я. Припомнила первое столкновение тогда, на лестнице, — Ирина взяла меня за локоть, решительно повернула к себе и объяснила свою высокую нравственность. Ее фразы были четкими, рваными — короткие вопросы и такие же краткие, будто удары, ответы. Теперь речь лилась — журчливый ручеек! — многословие становилось удобной формой, прикрывающей правду. Как ее расклешенное платье.
Наконец она прошла в комнату, уютно, словно кошка, устроилась в углу дивана.
— Ну, Софья Сергеевна, — сказала она, — мы одни, многое позади, и нам, наверное, следует объясниться?
Вот оно что, объясниться? А стоит ли? Объясняться со мной — пустое дело, я ничего не решаю, да и вообще. Снова всколыхнуть тяжкий разговор с сыном, повторить его, перевернув простыню наизнанку? Простыня ваша, вы ее и вертите, меня не следует посвящать в подробности.
— Я слишком стара для объяснений.
— Слишком стара? — переспросила Ирина. Она как-то осеклась, не ждала такого поворота, опустила глаза. Мы молчали, и молчание становилось тягостным, тишина звенела в ушах.
— Почему ты оставила Игоря? — спросила наконец я. Единственное, что меня волновало в их общих делах. — Бывает всякое, но сын?
— Вы же знаете! Он сам отказался. В этом здравый смысл. — Ирина волновалась, я попала в точку, не сын, не сын, — уверена в этом, — а моральная сторона волновала ее. Пожалуй, не мне первой доказана целесообразность здравого смысла, лишь один он оправдывал поступок Ирины. И Саши тоже, впрочем.
— Здравый смысл состоит в том, — с трудом сдерживая себя, проговорила я, — чтобы у ребенка была мать. Хотя бы мать.
Я пронзительно разглядывала Ирину, пыталась пробраться в ее взгляд, но там отражался лишь свет включенного ею торшера.
— Вы напрасно так воинственны, дорогая Софья Сергеевна, — сказала она вкрадчиво. — У нас с Игорем ничего не изменилось. Я прихожу каждый день. Приношу продукты. Дважды в неделю появляется наша домработница — мне трудно сейчас убирать. Мы следим за его гардеробом, я бываю в школе. Следует ли говорить, что мы оплачиваем квартиру и, кроме того, даем в месяц сто рублей. Пятьдесят добавляет Саша. Наконец, я прописана по-прежнему здесь, чтобы сохранить квартиру за Игорем, до его совершеннолетия.
Она ненадолго задумалась. Наверное, собственная речь казалась ей достойной — мягкой, уверенно-убедительной. Здравой. Чего-то не хватало из сферы морали, и она нашла.
— Ему намного лучше, чем было. Не слышит ссор. Не видит нелюбви. А это не так мало.
Вот ведь как. Плохо, когда ребенок не видит любви. Хорошо, когда не видит нелюбви.
Нашла ли она хоть зерно истины в разговоре со мной? Сумела. По крайней мере, тогда я согласилась с этим, совершив ошибку. Кто бы знал заранее цену наших ошибок…
— Он ведь уже взрослый, — сказала Ирина, — ему будет трудно в новой семье. Моей или Саши, все равно. Новый отец — не отец, кто он? Новая мать — или мачеха?..
Это верно, подумала я. Трудно, слов нет. Согласилась, будь проклято такое согласие… Пусть живет один, раз так повернулась судьба. Думала тогда: выше головы не прыгнешь, обстоятельства!
Всю-то жизнь покорялась я обстоятельствам, подчинилась и этим.
Ирина таскала авоськи, щедро сыпала деньгами, Саша будто соревновался с ней.
В первый же день, едва успела уйти она, как явился сын. Запыхавшийся, ворвался в прихожую — в руке бечевка, на которую, словно сушки, нанизаны рулоны с туалетной бумагой. Увидев меня, обомлел, бросился целовать, радостный сверх всякой естественной меры. Я отстранила его, усмехнулась:
— Даже об этом заботитесь?
Он не услышал иронии, вернее, не захотел:
— Что ты, такой дефицит!
Освободившись от груза, замахал брелоком с ключами, стал спрашивать разные пустяки — как летела, как здоровье…
— Ты что, купил машину? — кивнула я на брелок.
— Да нет, это Эльги, — бойко, не задумываясь, ответил он и тотчас покраснел, устыдившись меня. Он не ошибся, я опустила голову, чтобы не видеть сына: персональный шофер собственной жены? Или осчастливленный дуралей? Кто еще он там, мой бедный Саша?
— И квартира хорошая? — спросила я тоскливым голосом.
— Трехкомнатная, — ответил он, не поняв меня.
— И дача есть?
— И дача!
Все-то у вас есть, дорогие мои, думала я ворчливо, ругая себя за то, что не могу сдержаться, превратилась, поди-ка, в старую хрычовку, ненавистную всем. Но душа моя ум перешибала, не зря толкуют, будто чувство верней головы.
Все-то у вас есть, думала я, только призадуматься, так ничего нет, всем этим ценностям — алтын в базарный день: дунул, и не стало. А в толк не возьмете, глупцы, если что и есть — дорогого, настоящего, незаменимого — так это сын, родная кровь, такое не скоро наживешь, не просто получишь, а потеряешь, так не найдешь. И вы, бедняки, от этого отказываетесь!
Что ж! Жизнь вам судья, она и рассудит. Рано ли, поздно ли, а назначит судный день.
Каким он станет, никто не знает. Может, отвернется собственный же сын, скажет: нет у меня родителей, может, когда вам сиро да одиноко на свете станет, поступит так же, как вы…