XIII
Был такой час, когда в ночной чайной на Смоленском, можно увидеть выехавшего поутру извозчика, заночевавшего в Москве крестьянина и продрогшего от сырости вожатого с трамвайной станции. Был белый день, пять часов утра. Окна чайной выходили во двор и упирались в кирпичную, отсыревшую стену. Кирпич только розовел, отсвечивая на заре, и в чайной было полутемно. Проститутки, воры, бездомные бродяги и пьяницы, затем ночные извозчики и сезонники, — маляры, плотники и землекопы схлынули еще засветло. В чайной было пусто и сыро от сырых опилков и пролитого кипятка. В шесть часов по положению закрывали. Половой зевал, прикрывая рот кулаком, и поглядывал на часы-ходики, помахивая мокрым, свернутым жгутом, полотенцем. Два извозчика, крестьянин и вагоновожатый были ему понятны, неинтересны. Непонятен был только худощавый гражданин в толстовке, бросивший пальто на стул, а фуражку на стол и положивший голову на руки. Извозчики, не торопясь, допивали первый чайник. Утренняя езда начиналась в девятом часу.
— Пару и четверочку любительской, гражданин, — заказал молодой, обросший рыжим первым пухом, извозчик.
— Гуляешь на все двадцать? — спросил второй. Он был постарше, в неопределенном возрасте, между сорока и шестидесятью.
— Много не нагуляешь без почину.
— Без почину. А я вчерась у Трухмальных рупь ни за что отдал. Такой мильтон попался — не дай бог.
— Учить вас надо архаровцев, — назидательно сказал вагоновожатый, — все уши обзвонишь, а вам хоть бы что…
Разговор оборвался. Извозчикам хотелось продолжать, но говорить собственно было не о чем. Потому молодой извозчик повернулся к крестьянину и легонько стукнул его в бок.
— Откеда землячек?
— Сергиевские…
И опять не о чем было говорить, но от привычки к вынужденному безделию в ожидании седока, сами собой явились беззлобные шуточки.
— Богатые вы там черти… Дачники.
— Богатые? — удивился крестьянин.
— Хошь сменяемся. Ты на облучен, а я с твоей бабой лягу.
— Богатые…
— А то нет. По вашей милости овес в три рубля стал. Гужееды.
— Вот, говорят, при советской власти денег не стало, — задумчиво сказал старый извозчик. — Возил я зимой одного на бег. Шуба енот архиерейский. Шестнадцать годов по Москве езжу — не видал.
Половой принес чайники. Непонятный ему гражданин в толстовке, подпирая руками голову, смотрел в окно, в глухую кирпичную стену. Перед гражданином стояла бутылка клюквенного кваса и стакан.
— Здесь спать нельзя, — на всякий случай сказал половой.
— Я не сплю. Дайте чаю, — сказал гражданин и поднял голову. — Дайте чаю.
— Может, ситра? Освежает.
— Чаю.
Половой вытер грязным полотенцем стол и, выбрасывая ноги, не торопясь, пошел к стойке.
Гражданин в толстовке опустил голову и рассеянно слушал заглушенные голоса:
— И вот как оно получилось. Пишут мне бумагу и спрашивают: «Кто у вас председатель и как ему фамилие». Фамилие, говорю, ему Фомов, а к нему я не пойду. «А почему» — спрашивают. А потому получилось у нас из-за запашки. Разбил он мне на масленной скулу в кровь, и будь здоров.
— Фу, ты — темнота какая, — сказал вагоновожатый.
…Ах, говорит, вот он какой, и зачали писать да выспрашивать. Кончил писать и говорит «безобразие». Вот я и думаю: что получилось и как оно повернулось.
— Крышка. — Строго решил вожатый.
— Да ну?
— Вот те и ну. Крышка товарищу Фомову.
— Ну, и сутяги вы, мужички. Подкачал начальство и рад. Другой раз мало били в старое время… — старый извозчик вздохнул, как бы с сожалением и укором.
— Теперь по скуле нельзя, теперь — смычка. — С удовольствием сказал молодой.
Непонятный гражданин на минуту задремал и сразу проснулся. Еще двое появились в чайной. Пыльно-серый беспризорный в мешке, в одной короткой и одной длинной штанине, подошел к столу извозчиков и запел неожиданно высоким голосом:
На грязно-сером лице, необыкновенно розовыми, точно у загримированного негра, казались веки, и губы и десны.
— Возьми, — сказал вагоновожатый, дал две копейки и строго спросил: — почему не в колонии? Почему не в колонии, слышишь?
— А он, видать, партейный. До всего ему дело, — вслух подумал старый извозчик.