— Любарек… Ты где?
Костя не ответил.
— Где ты? Не боись. Ментов нету. Это я…
Костя откликнулся:
— Чалься…
Не включая мотора, Форкоп подгреб к берегу.
— Это я… Я сразу понял, куда ты кинешься. Я же слушал. Они там — халды-балды, а я говорю: сиди не сиди, а работать надо, денежку зарабатывать. И поплыл. Они там галдят, протокол на тебя собираются писать. А я слинял. Без дурака. Его там оставил. Пойла тебе привез. Давай выпьем.
Они выпили. Как всегда, самогон у Форкопа был крепкий и вонючий.
— Натаня тебя продала… — продышавшись и закурив, выложил Форкоп. — Ее прихватили, нашли рыбу, больше трех тонн. Она все на тебя повесила. Баба ушлая. Они все, стервы, такие. Мои вон… Что — бывшая, что — сейчас…
— Не может быть… — отказался верить Любарь. — Я там ни одного хвоста не держал. Все ее…
— Повесила на тебя. Протокол весь на тебя. Видно, с ментами снюхалась, на лапу им и на тебя свалила. Шея, мол, крепкая, бугаиная. Менты не брешут. Так что тебе надо…
Любарь его не слышал. Лишь в первое мгновенье он не хотел верить, а потом ясно понял: все правда. Облава была, кто-то Наталью продал, ее прихватили, и она скумекала: все свалить на него. Без особых раздумий и угрызений совести. Какая совесть… Спали в одной постели, ели за одним столом, а были чужими. Он приезжал-уезжал, а у нее — свои заботы, своя жизнь. Припекло, Наталья все свалила на него, а сама уедет чистая. Деньги есть, положит на лапу. Приглядная, переспит с кем надо. И все дела.
Осознав до конца и поэтому не особенно сетуя и вроде даже понимая Наталью, Костя стал ко всему безразличным и вялым. Он послушно пил самогон, внимая сиплому говорку Форкопа, непонятно зачем поехал с ним сеть кидать. Сидел на веслах, подгребаясь.
Кинули сеть, проплыли, подняли хороший улов. Шла чехонь, даже во тьме посвечивая прогонистым серебряным телом.
Потом снова мчались куда-то. Костя не понимал и не хотел понимать, куда плывут они.
В конце концов оказались в тесной, крохотной землянке с железной печкой и кроватью.
— Не боись… Тут не боись ничего. Живи хоть год… — втолковывал Форкоп. — Харчи, пойло… Спи тута. Я буду надбегать.
Костиной душе и телу был нужен лишь отдых, спасительное отрешенье. Он упал на кровать и заснул.
13
Проснулся он поздним утром, разбуженный настойчивым мяуканьем. Кот Рыбалкин за дверью землянки повещал, что новый день давно пришел и пора заняться обычными делами.
Костя поднялся и, выйдя на волю, оглядел свое пристанище.
Землянка-копанка скрывалась в отрожье глубокого буерака, полного вешней водой. Обступала буерак густая займищная урема: тополя да вязы с легкой весенней зеленью, промеж них — багряный и сизый вербовый тальник. Над маковками деревьев, вдали, виднелись холмы Задонья.
Костя понял, где он находится: протока, старые озера, меж ними и Доном — займище, теперь, по весне, затопленное. Землянку копали какие-нибудь городские "бракуши", прячась от инспекции. А теперь Форкоп ее приглядел.
День разгорался ясный. Светлые солнечные пятна играли под деревьями. Костя умылся с бережка, прогоняя сонную и похмельную одурь, потом пошарил в землянке, сыскал Форкоповы припасы: тушенку да засохший хлеб. На железной печке стояла в бутылке похмелка: Форкоп не забыл оставить.
Собрав все харчи, Костя вышел на волю и здесь, у воды, на зеленой редкой траве, позавтракал. Кот Рыбалкин глядел на его трапезу, презрительно щуря глаза. От консервов да черного хлеба он, конечно, отказался. "Гляди, парень, — попенял ему Костя. — Как бы тебе не похудать".
Завтракал он не торопясь. Похмелялся, медленно жевал. Спешить было не к чему и некуда. Отспешился. Теперь осталось одно: ждать Форкопа. Что скажет он, какие вести принесет. А Форкоп прибудет лишь ночью. Значит, впереди долгий день. Нужно было коротать его.
Кот Рыбалкин, подняв трубою хвост, терся возле ног, о себе напоминая. Любарь посмеялся над ним: "Все бы тебе свежатины…" Но поискал и нашел в землянке удочку, червяков накопал и поймал на завтрак Рыбалкину две рыбешки.
В займище было покойно и тихо. Безмолвные тяжелые цапли медленно проплывали над головой; где-то вдали, на озере, над чистой водой, кричали, бранясь, сварливые крачки; полосатая сысподу кукушка тихим, ныряющим лётом проскользнула раз и другой, то там, то здесь начиная свой вещий кукушечий счет и обрывая его. А может, просто чей-то век был коротким. Золотая иволга, слепя опереньем в редкой листве, то кричала, сердясь, то выпевала долгую нежную песнь.