Но если Лаумер таков, то не только потому, что таким его сделала та (будущая!) жизнь: я тоже помогаю ему быть убийцей. Какая же мразь живет в каждом из нас?
И в каждом - знание будущего? Если человеку случайно удается понять себя на уровне следующего за подсознанием измерения, то возникает знание, которое мы называем ясновидением.
Я сидел, не касаясь спинки скамьи, и, кажется, плакал. Если не было слез на лице, они были в душе. Я заглянул в себя, заглянул в будущее и (Господи!) - зачем нужно все, если через полвека я смогу (да, я, что ни говори об измерениях - я!) за два с половиной куска - убить?
Десять тридцать две на часах.
Если я опоздаю и Патриот расправится со мной здесь и сейчас, что случится с той частью меня, которую зовут Лаумер? Он тоже перестанет быть? Или только потеряет свою интуицию, свое подсознание, потеряет кураж, и его спишут в расход? В конце концов он попадется. Неужели только собственной смертью я могу заставить его не убивать?
Что же в таком случае - жизнь?
Девять тридцать три.
Все. Я иду, Патриот. Я нащупал путь. Если останусь жив, вычищу эти авгиевы конюшни в самом себе.
Девять тридцать четыре.
С Богом.
ПОГРУЖЕНИЕ
Сквозь подсознание Лаумера я пронесся, держась обеими руками за яркий утолщающийся шнур, будто съехал с вершины гладкого столба, так что обожгло ладони.
Я скользнул глубже по кромке айсберга и понял мгновенно, будто знал это всегда, а теперь вспомнил: у человека нет личного подсознания. Подсознание всех людей на планете - всех без исключения, от новорожденного эскимоса до старого маразматика на Гавайях - есть единая, работающая в режиме разделенного времени вычислительная машина, и в терминах обычного трехмерия можно сказать, что мозги всех людей на планете объединены общим информационным полем, и все проблемы всех людей решаются в этом поле сообща, как решаются сразу множество задач одним-единственным компьютером. Отсюда - озарения, пришедшие ниоткуда, странные, будто не свои, воспоминания, которые изредка возникают у каждого, и все это потому, что Мир многомерен, а сознание плоско.
Был ли это один из законов Мира? Я не видел, не осознавал, не понимал, но, пролетая куда-то, знал.
Шнур расплылся... растекся...
Комната была маленькая, и я видел ее отовсюду, со всех стен, с потолка и пола, из любой точки внутри. Как мне это удавалось? Я мог бы сказать, что стал массивным дубовым шкафом с резными дверцами, открывавшимися с пронзительным скрипом. Внутри шкаф был полон поношенных рубашек, потертых брюк, линялых галстуков. Но все же я не был шкафом, а скорее воздухом или иконой в красном углу (между окладом и стеной шевелили усиками огромные рыжие тараканы), или узкой металлической кроватью с подушками горкой, будто взбитыми сливками на плоском белоснежном мороженом. И еще я был столом - основательным, прочным, по углам проеденным червями. Все это был я, а мужчина лет пятидесяти, кряжистый, невысокий, с большой лысой головой и лицом страстотерпца, на котором мрачно горели голубые, со стальным отливом, глаза, в мое "я" не вмещался. Он ходил из угла в угол, он был вне меня, и гаснущий огонь шнура - путь к Патриоту, - за который я не мог больше уцепиться, терялся именно в нем, будто шпага в груди убитого.
И это тоже было законом Мира? Неужели каждый человек в своем многомерии непременно то и дело "всплывает" на поверхность обычного пространства-времени? Неужели человек подобен спруту, щупальца которого то тут, то там, тогда или потом возникают в трехмерии, соединяя в единое существо то, что единым в обычном представлении быть не может? Возможно, верования индусов в переселение душ - игра в непонятую истину, и не в переселениях суть, а просто в осознании себя в нескольких временах?
Мне оставалось одно - смотреть (чем? как я, воздух, воспринимал свет и звук?).
Без стука вошли двое - огромные, под притолоку, в широких штанах, заправленных в сапоги. Рубахи навыпуск (немодные; когда - немодные?). Почему я не ощущаю времени (не научился, не умею?)?
- Ну что? - нетерпеливо спросил хозяин.
- Порядок, - отозвался один из вошедших и опустился на широкую скамью у стола. Второй отошел к узкому запыленному окну и поглядел на улицу. Тягло своих собрал и пошел, значит. А жиды-то, слышь, детенышей по дворам собирают. Слух, значит, уже прошел. Так что порядок, Петр Саввич.
- Ну и хорошо, - отозвался Петр Саввич. - Вот что скажу я вам, ребята. Вам мараться незачем, не надо, чтобы вас там видели. Особенно тебя, Косой, - обратился он к сидящему.
Товарищ его сказал, обернувшись:
- Я ему то же самое говорил, Петр Саввич. Но горяч мужик. Руки у него чешутся.
- Сиди, Косой, и слушай, что Митяй говорит. В любом деле, Косой, как в человеческом тулове, есть голова, есть руки, ноги. В нашем деле я голова, вы, двое, - речь моя, голос, а те, что по дворам бузят - руки да ноги. Все вместе - Россия-матушка.
- Я ему то же талдычу, - буркнул Митяй, отойдя от окна и присаживаясь на скамью рядом с Петром Саввичем, желая, видимо, хотя бы в собственных глазах уравнять мысль с речью.
- Ребе сейчас пристукнули, как мы сюда шли, - сказал Косой, дернув головой - воспоминание было не из приятных.
Петр Саввич остановил его жестом.
- Не надо, - сказал он. - Не люблю крови. Это их заботы, - он махнул рукой в сторону окна. - Они там кричат "Бей жидов, спасай Россию!" и думают, что, побив или прибив десяток-другой, изменят что-то в этой своей жизни. Не изменят. Это племя иродово, как хамелеоны, приучилось за тыщи лет. Хвост долой, окрас поменять - и вот они опять в своих лавках живые и опять пьют соки и кровь из народа, среди которого живут. Про бактерии слыхали? Они - как бактерии. Внутри тела и духа народа. И от того, что сто или тыщу бактерий изведешь, не выздоровеешь. Изводить заразу нужно всю, вакциной - тоже не слыхали?
- Травить, что ли? - поинтересовался Косой.
- В веке шестнадцатом, - продолжал Петр Саввич, все больше возбуждая себя и все меньше обращая внимания на своих гостей, - французские католики в одну прекрасную ночь святого Варфоломея единым ударом вырезали всех гугенотов, и ночь та вошла в историю. А мы тут цацкаемся и давим блох на теле, когда их травить надо. Дымом.
Петр Саввич вскочил и принялся ходить по комнате широкими шагами, едва заметно припадая на правую ногу, и я знал почему-то, что это следствие старой раны, полученной в русско-турецкую кампанию.
- Скажу я вам, ребята, скажу, - он смотрел на шестерок недоверчиво, но и не говорить уже не мог, возбудила его начавшаяся "акция", рассказ о крови пробудил мысли о будущем, не омраченном никакими инородцами и иноверцами, о будущем, где все мужчины будут - Муромцы да Поповичи, а все женщины - Василисы Прекрасные.
- Есть такая наука - химия, и она может все, потому что на мельчайшие невидимые вещества действовать способна. На кровь. И вот что я скажу. Год или два - и найдутся такие вещества, что на кровь иудейскую будут действовать подобно смертельному яду, а на русскую - как целебный бальзам. Ибо крови наши - разные. Как крови хохла, или великоросса, или цыгана-вора - все разное, но глазом неотличимое. Вот как. И то, что для исконно русского - вода живая, то для жида - погибель. Когда такое вещество получить удастся, тогда и покончено будет со всякой заразой на Руси.
Шестерки сидели пришибленные, слов таких они прежде не слышали, да и Петр Саввич, ученый человек, примкнувший к Союзу Михаила Архангела, прежде не вел подобных речей, не принято это было - ученостью своей перед простолюдинами кичиться. Пробрало вот, не сдержался.