— Ещё, сэр?
Мэтью Слайт, короткие тёмные волосы взлохматились, большое красное лицо перекосилось от злости, глотал воздух открытым ртом. Ярость все ещё клокотала в нём.
— Потаскуха! Развратница! Бесстыжая!
Смолевка рыдала. Боль была невыносимой. Спина была вся в кровоподтеках, местами кровоточила, а кожаный ремень хлестал её по ногам, животу, рукам, пока она пыталась уползти от его ярости. Она ничего не говорила, она едва слышала отца.
её молчание злило его. Снова свистнул ремень. Она вскрикнула, и ремень врезался в бедро. Даже черное платье не может смягчить удар.
Мэтью Слайта хрипел. Ему было пятьдесят четыре, но для своего возраста он был все ещё очень сильным мужчиной.
— Голая! Женщина принесла грех в этот мир, а нагота это женский позор. Это христианский дом! — он проревел последние слова, опуская ремень снова. — Христианский дом!
Снаружи ухала сова. Ночной ветер колыхал занавески, колебал пламя свечи, заставляя дрожать огромные тени на стенах.
Теперь Мэтью Слайт покачивался, ярость стихала. Вставил ремень в пояс, застегнул пряжку. Он порезал руку об неё, но не заметил этого. Посмотрел на Хозяйку.
— Отведи её вниз, когда приведет себя в порядок.
— Хорошо, сэр
Порка была не первой, она уже перестала считать, сколько раз под правую руку отец призывал гнев Божий. Она всхлипывала, боль все затуманивала, но Хозяйка похлопала её по щеке.
— Вставай!
Элизабет Бэггилай, которую Мэтью Слайт после кончины жены окрестил Хозяйкой, была невысокой, с большим животом, со сварливым и костлявым лицом и маленькими красными глазками. В Уирлаттон Холле она руководила слугами и посвятила свою жизнь искоренению пыли и грязи в поместье, как её хозяин посвятил свою искоренению греха в Уирлаттоне. Слуги в Уирлаттон Холле подчинялись визгливому пронзительному голосу Хозяйки Бэггилай, и вдобавок Мэтью Слайт велел ей контролировать его дочь.
Хозяйка толкнула Смолевку капором.
— Не нужно стыдиться себя, девка! Стыдит он! Это дьявол в тебе, вот что! Если бы твоя дорогая матушка знала, если бы знала! Быстрее!
Дрожащими пальцами Смолевка натянула капор. Ртом судорожно ловила воздух.
— Быстрее, девка!
Прислуга почтительно молчала. Все слуги знали, что была порка, они слышали свист ремня, её крики, ужасный гнев хозяина. Все прятали свои чувства. Выпороть могли каждого из них.
— Вставай!
Смолевка дрожала. Боль была такая же, как всегда. Она знала, что теперь не сможет спать на спине, по крайней мере, три или четыре ночи. Она двигалась как бессловесное животное, зная, что будет дальше, подчиняясь неизбежной силе своего отца.
— Вниз, девка!
Эбенизер, на год младше сестры, читал в большом зале Библию. Пол сверкал. Мебель сверкала. Глаза его, тёмные как грех, тёмные как одежда пуритан, бесчувственно смотрели на сестру. Его левая нога, искривленная и иссохшая от рождения, грубо торчала на виду. Он рассказал отцу, что видел, и затем с чувством удовлетворения слушал резкий треск ремня. Эбенизера никогда не били. Он искал и добивался отцовского одобрения тихим послушанием, часовыми чтениями Библии и молитвами.
Смолевка плакала, спускаясь по лестнице. Её красивое лицо было залито слезами, глаза покраснели, а рот искривился.
Эбенизер, чёрные волосы коротко подстрижены по моде, от которой пошло прозвище «круглоголовые», наблюдал за ней. Хозяйка кивнула ему, и он медленно и величественно наклонил голову в знак подтверждения. В девятнадцать он выглядел старше своих лет и был злее, чем отец, завидуя здоровью сестры.
Хозяйка привела Смолевку к кабинету отца. Возле двери, как всегда она толкнула девушку в плечо.
— Вниз!
Затем Хозяйка постучала в дверь.
— Входи!
Ритуал всегда был один и тот же. После наказания, прощения и, после боли, молитвы. Она вползала в кабинет на коленях, как требовал от неё отец, а Хозяйка запирала её наедине с Мэтью Слайтом.
— Иди сюда, Доркас.
Она подползла к креслу. В этот момент она ненавидела его. Она подчинялась, потому что у неё не было выбора.
Большие руки приблизились к туго сидящему капору. Она ненавидела их запах. Пальцами он надавил ей на голову.
— Господи! Отче наш! Всемогущий! — пальцы давили все сильнее и сильнее, неистово молясь, голос становился громче, будто Мэтью Слайт оскорблял Господа, умоляя Его простить дочь, очистить её, сделать её здоровой, избавить от позора, и все это время руки грозились раздавить ей голову. Он давил, тряс, в приступе пароксизма выискивал, как убедить Господа, что Доркас требуется его милость, и когда молитва была окончена он, обессилено откинувшись назад, велел ей вставать.