Для охоты было выбрано прекрасное место. Примерно в миле от лагеря начинался крутой спуск в поросшую травой равнину. Эта низменность достигала трех миль в длину и немного меньше в ширину, и среди огромного темно-желтого поля травы, доходившей до плеча, почти не было деревьев. Распорядитель, предводительствуемый Сонни, к середине утра закончил все необходимые приготовления. Вопрос о том, кто возьмет ружье, не поднимался. Никто не оспаривал этого права у Сонни.
Более трудным делом оказался выбор ее противника. Когда масаям растолковали, чего от них хотят, они ответили возмущением, замешательством и, наконец, ошеломляющим безразличием. К ящику виски и четырем фунтам кофе Гэвин Хеннесси великодушно добавил абсолютно бесполезную, но чарующую электробритву. Предводитель масаев задумчиво попробовал на зуб ее пластмассовые бока и явно остался ею доволен. Потом набоб в неожиданном приливе того, что все сочли подлинным гением торговли, велел выставить несколько коробок цветной папиросной бумаги. Сопротивление было сломлено.
Масаи зашумели и забормотали. Они вытолкнули из толпы шестнадцатилетнего юношу. Сонни была в ярости. Этот тонкий, гибкий, как тростинка, подросток с телячьими глазами казался ей плохим кандидатом на роль воинственного самца. Ее голос дрожал от злости. Она велела переводчику отменить сделку, если они не могут предложить ничего лучшего.
Это было передано старому вождю масаев, сутулому человеку когда-то высокого роста, чье лицо с впалыми щеками не выражало ни жадности, ни мудрости, на нем было видно лишь подобие выжженной солнцем, бесцветной белозубой улыбки. Уловив взгляд Сонни, он кнутом приподнял набедренную повязку мальчика, продемонстрировав гениталии, которым мог бы позавидовать любой мужчина. «Браво!» – крикнула Сонни. Все засмеялись вместе с ней. Все, кроме мальчика, который не мог понять, должен ли он жениться на этой женщине, и если да, то где же стадо ее отца?
Вернув интимным частям мальчика их обычную невидимость, старший масай взял его за руку, и вся группа отошла в сторонку, чтобы переговорить между собой. После получасовых переговоров, временами превращавшихся в перебранку, в ходе которой мальчику давали время от времени пощечину, дело было решено.
Вооруженный двумя тяжелыми копьями, с которых сняли острые железные наконечники, но которые, тем не менее могли нанести оглушающий, а может быть, и смертельный удар, юноша исчез в высокой траве. Через мгновение он вернулся, молчаливый и угрюмый, к своим сородичам за фляжкой воды. Потом трава опять сомкнулась за ним, и стало слышно только тиканье часов переводчика, лежавших у него на ладони.
Ровно через час с охотничьей сумкой через плечо, с покрытыми густым слоем мази от солнца руками и лицом и с мелкокалиберной винтовкой в левой руке Сонни отправилась на поиски своего противника. То тут, то там ее соломенная шляпа мелькала в траве. Эта идиотская шляпка для загородных прогулок вызвала непристойные комментарии мужчин, следивших за событиями. Но потом она на некоторое время исчезла, и Гэвин Хеннеси, у которого был бинокль, издал возглас одобрения. «Чтоб мне провалиться, – сказал он, опуская бинокль, – она присобачила пучок травы на самый верх этой штуковины. Теперь на любом расстоянии ее невозможно рассмотреть невооруженным глазом».
Несмотря на то, что ее лицо взмокло и горело, Сонни была благодарна толстому слою душистой мази. Было еще утро, солнце еще не достигло зенита, и верхушки высокой травы по-прежнему давали небольшую тень. Но тонкие и жесткие лезвия травы в то же время представляли опасность. Если бы не мазь, постоянное движение бесчисленных крошечных пил с зазубренными краями изрезало бы ей кожу в кровь.
Она подумывала, не встать ли ей на четвереньки, чтобы случайно не выколоть глаза острой травой, но недостатком этого способа передвижения было то, что ее квадратные плечи и широкие бедра при этом гораздо сильнее шевелили траву, даже если она двигалась очень медленно. Лучше уж было идти на ногах, развернувшись немного боком.
Как она ненавидела эти бедра! Этот округлый, пухлый признак женственности. Бедра, ягодицы, груди, все раздутое, отвислое, выпяченное, вопиющее, отвратительное. Совсем молоденькой девочкой, но уже любившей и любимой двумя другими девочками, а также учителем, который был постарше и обучал их простой арифметике любовного милосердия вместе с более сухой и общепринятой формой математики, она каждый день воображала, как она добровольно, страстно, в нетерпеливом стремлении покоряется ножу хирурга. Чтоб они пропали, эти бедра! Пусть отрежут, откромсают эти груди! Спустя какое-то время, в течение которого она, по ее предположениям, должна была чувствовать воображаемую боль, она становилась узкобедрой и прямолинейной, во всем похожей на мальчика. Почти. А по ночам недостающий придаток – она всегда думала об этом как о придатке, он не был ее неотъемлемой частью – появлялся в ее снах. Хирург то по рассеянности, то ради шутки оставлял свой скальпель у нее между бедер.
Целый год, семнадцатый год ее жизни, она была госпожой молодого хирурга, которого она любила отчаянно, ненасытно, больше, чем какая-либо другая женщина, говоря по правде, любила его за всю его жизнь. Она вспоминала, как они подолгу лежали в его квартире неподалеку от набережной Реццонико, кончив заниматься любовью, – она сверху, как вечный ведущий, – он в полусне, безмолвный, а она в свирепой томительной готовности. Она так долго держала себя в этом состоянии, чтобы перенести на него, фактически превратиться в него, что по мере того, как к нему возвращалась сила, она временами чувствовала, что растет именно она. В конце концов попытки обмануть самое себя поглотили ее, и она больше ни разу не ложилась с другим мужчиной.
Навсегда отказавшись от обладания этим бесценным придатком, оставшимся за пределами иллюзий и надежд, она быстро научилась ненавидеть и презирать его. И все же, и все же… Разделение сохранялось, обрывки старых снов, воспоминаний. Так ничего и не прояснилось до конца.
Ее мысли, продолжавшие блуждать по прошлому, пока она пробиралась среди высокой травы, одновременно были и настороже, и отвлекали ее от задачи. Состояние ее было странное: она чувствовала душевный подъем, и в то же время одиночество, как будто она была далеко от самой себя. Она почти не думала о том, что на нее могут напасть, что она скорее может оказаться жертвой, чем охотницей. И в те минуты, когда ее посещали подобные мысли, они не были ей неприятны. Удивительным, непонятным образом опасность быть пораженной тупым копьем выглядела не такой уж пугающей. Потом от образа копья она мысленно перешла к образу фаллоса мальчика, очень похожему на театральную виньетку, трюк фокусника, когда как занавес, была приподнята набедренная повязка, и скрываемый ею член покоился, пока спала его сила. Ее рука крепко сжала ствол винтовки, и она размеренным шагом направилась вперед. Она не собиралась нарушать соглашение, у нее не было никакой необходимости стремиться к смертельному выстрелу. Она понюхала воздух, пытаясь сквозь запах раскаленной сухой травы учуять аромат навоза и мужского пота, который указал бы ей, что мальчик где-то поблизости. Она не услышала этого запаха. Ничего, подумала она, все равно она найдет его. Она чувствовала, как ее собственное тело покрывалось потом, испуская неприязнь к мальчишке.
Оставшимся в лагере предстояло долгое ожидание, от чего все погрузились в апатию, которая обернулась чем-то вроде перемирия. На том месте, откуда ушла Сонни, сидели лишь набоб и Жоржи Песталоцци. Набоб не покидал своего поста, потому что хотел проследить за тем, чтобы мальчику-масаю не помогали его соплеменники. Они бездельничали или спали под бдительным оком набоба и, следует добавить, под не менее бдительным дулом его короткоствольного Манлихера, синяя матовая сталь которого так красиво сочеталась с его рукой цвета турецкого табака.
Песталоцци молча ждал в отчаянии и раскаянии. Он не находил себе оправдания ни в чем из того, что касалось охоты, и упрекал себя за то, что не нашел способ предотвратить ее. Всякий раз, глядя на набоба, он мысленно качал головой. С индийцем все было в порядке: он был безукоризненным джентльменом. Сам Жоржи, хотя и не мог претендовать на аристократическое происхождение, – его дед, который первым из членов его семьи нажил состояние, был неаполитанским авантюристом, самоуверенным плебеем, – но он в такой полноте усвоил манеру и мораль джентльмена, что до сегодняшнего дня ему не приходило в голову, что он может быть кем-нибудь другим. Но если два джентльмена могут настолько расходиться во мнениях, где же тогда объединяющая их основа? Может быть, он на самом деле претендовал на то, что не принадлежало ему по праву? Эта мысль не давала ему покоя. Он что-то пробормотал и закрыл глаза.