Выбрать главу

Полиция отозвала из отпусков всех своих людей и подняла всех, кого можно на ноги.

В двух госпиталях были подготовлены операционные неотложные помощи, а юных улыбающихся медсестер отправили спать (к большому их разочарованию). Их место заняли бригады, возглавляемые хирургом в одном госпитале и кардиологом и психиатром – в другом. Все три светила болтали по телефону друг с другом и были облачены в лучшие свои костюмы.

Издатель крупнейшей в городе бульварной газеты почувствовал: что-то необычное происходит с его пахнущими затхлостью и несвежим бельем работягами-репортерами, отложил в сторону экземпляр «Информационного курьера ассоциации американских фашистов» и сделал то, что никогда не делал – обвел комнату «долгим, проницательным, оценивающим» взглядом.

– Что творится? – спросил он в своей спокойной манере. – Он опять посмотрел на всех своим д.п.о. взглядом. – Это не могут быть скачки: я чувствую этот чертов запах сухой чистки. Никто не чистит костюм для скачек. Так?

– Так.

– И это не может быть джазовой вечеринкой, потому что все слишком стары для этого. – Издатель хлопнул себя по ляжкам и издал гогочущий звук, который неожиданно перешел в пронзительный визг. – Я вам говорю, – продолжил он, вскочив на ноги, выкатив глаза и размахивая линейкой, как казачьей саблей, – что-то подозрительное творится в этом городе. И вам, грязным жидо-красным коммунистам, лучше все выложить, иначе я вас вышибу в два счета!

Незамедлительно ему было все сообщено. Выражение его опытного проницательного лица старого газетчика стало чрезвычайно серьезным.

– Для нас, – пробормотал он главному редактору, – такой кусок не по зубам, мы не справимся в одиночку. Я считаю, что надо поставить в известность шефа.

И «шеф» был извещен: он был шефом, если правду сказать, жалкой небольшой сети бессильных, кастрированных газетенок, вечно страдающих неопределенными тиражами и непроходимой глупостью, но держащихся на плаву благодаря группе стервятников-фельетонистов, всегда держащих нос по ветру читательских интересов.

– Пошлите, – проскрежетал он, – Бонетту и Чэмп.

Бонетта был на самом деле граф Кремо ди Фессонато Фаркрепире, миллионам читателей он был известен под псевдонимом Алексис, а десяти или двенадцати тысячам своих ближайших друзей – как Крими.[32] Поскольку он в то время жил в Санта-Барбаре, где ему было обеспечено полное инкогнито при помощи нового парика, то ему хватило часа, чтобы добраться до Сан-Франциско.

С Чэмп дело обстояло гораздо сложнее. Она уже не была активной фельетонисткой, но все еще пользовалась повсеместной известностью, благодаря своим письмам, подписанным псевдонимом Йетта Перкинс. И хотя, конечно, не она изобретала такие понятия, как «международный бомонд», «фешенебельные вечера», «свадьбы» и даже «дни рождения», именно так считали в газетном мире, где печатали ее вздор, и этого было достаточно, чтобы обеспечить ей неувядаемую славу. В дни ее расцвета, когда она не была еще такой толстой и распущенной, враги называли ее (чаще всего за глаза) Гуттой Перчей, потому что в те годы она была очень подвижной для своей полноты женщиной, а в том, что она женщина, не сомневался никто, несмотря на щетинистый подбородок и скандально известные оргии с освобожденными под залог заключенными из женской исправительной тюрьмы. Да и связываться с ней остерегались – она могла нанести глубокую и весьма болезненную рану. С годами ее почти нормальная полнота превратилась в гротескную тучность. Это и послужило поводом дать ей новую кличку «Чэмп», – так звали огромного пятнистого мастифа, победителя собачьей выставки в Венстминстере в 44-м году. Эта кличка невероятно подходила Йетте в то время, и она прижилась. С годами Чэмп все толстела и толстела. И становилась все неряшливее. И менее подвижной. Эта бородавчатая, щетинистая гора весила более трехсот фунтов. Чтобы выполнить приказ «шефа», не оставалось ничего как вызвать дюжину нью-йоркских носильщиков (Чэмп постоянно жила в Нью-Йорке) и погрузить ее в фургон, а затем в самолет. Через шесть часов (в Сан-Франциско еще не наступила полночь) она чуть было не вызвала крушение авиалайнера, внезапно набросившись на стюардессу в то время, как пилот заходил на посадку, затем ее, злобно шипящую и с красными от ярости глазами, вытащили с помощью крюка из салона и посадили в специально укрепленную инвалидную коляску.

Консуэла, которой уже нанес визит Крими (он же Алексис, он же граф Кремо ди Фессонато и т. д.) и которая была успокоена его интервью, не имела никакого желания встречаться с Чэмп. Крими принес ей фиалки, которые (хотя она терпеть не могла фиалок) входили в давно установившийся ритуал, а Консуэла входила в тот возраст, когда ритуал действует как тонизирующее средство. Крими рассказывал ей о Санта-Барбаре, о поло, о Монтесито Инн, и это действовало так убаюкивающе, так наркотически, как вливание каломели. В заключение он положил на ее плоскую, как гладильная доска, грудь свою красивую, разделенную пополам пробором голову и, задумчиво посасывая ее большой палец, пробормотал сквозь усы цвета пива:

– Вы для нас всех, – эти слова он говорил в течение последних пятнадцати лет, – вы для нас всех – мать.

Отдав этот ставший традицией долг и удостоверившись, что у Консуэлы не происходит ничего такого, чего бы он не знал заранее, он откланялся и отправился посмотреть «на этого невероятного техасца и его штучки». Успокоительное интервью, в высшей степени успокоительное.

Вера Таллиаферро, которая прилетела из Куэрнаваки и теперь подслушивала и подсматривала сквозь приоткрытую дверь ванной комнаты, не могла скрыть своего отвращения. Она отхлебывала граппу прямо из стакана для полоскания зубов и выражала свое недовольство, брызжа слюной:

– Spórca paglietta, Conte Baciaculo…[33]

– Я запрещаю тебе, – сказала Консуэла без тени упрека, задумчиво вытирая свой палец.

Но с Чэмп дело обстояло совершенно иначе. Консуэла боялась старую Гутту Перчу – их отношения прошли три стадии, – так она боялась бы старую и потому опасную машину для лечения электрошоком. Было время, когда Консуэла пользовалась этой машиной, зависела от нее и, хотя очень недолго, но верила, что она ей нужна. Теперь же она стояла бесполезная, испорченная, очевидная подделка шарлатана, пыльная, большая, пахнущая касторкой и все же… все же совсем не предмет для насмешек. Все еще действенная, все еще опасная, могущая нанести удар, если к ней слишком близко подойти.

В противоположность Консуэле Вера встретила Чэмп с нескрываемой радостью. Она никогда не боялась старого мастифа, поскольку была недосягаема для Йеттиных клыков. В одном и вполне определенном смысле обе женщины были похожи: доходы обеих зависели от других. Но если Чэмп обделывала свои делишки, вцепившись в свою жертву подобно пирании, то Вере Консуэла добровольно приносила дань. Добродетель ставила Веру на недосягаемую для Чэмп высоту. Более того, Вера занимала в жизни господствующее положение: она была по-настоящему благородной дамой, которая могла (и много раз прибегала к своему праву) допустить или не допустить Чэмп в высший свет в зависимости от своей прихоти.

Вот по этим-то причинам Вера не боялась Чэмп. Что касается радости, то Вера предпочитала оставить ее причины без объяснений. Даже Консуэле, ее единственной конфидентке, она не хотела признаться, что ее схватки со старой Гуттой Перчей были как бы частью бесконечных мировых олимпийских игр. Это было древнее состязание между романской и англосаксонской расами, между тем, кто объединяет, и тем, кто анализирует, между идеалистом и прагматиком, между салоном и клубом. Вера услышала суховатую музыку собачьего смеха, когда она положила свою маленькую затянутую в перчатку руку на покрытую псориазом щеку Чэмп.

вернуться

32

Жеребец.

вернуться

33

Старая шляпа, граф Жополиз (ит.).