– Я попрошу Фредди, чтобы он научил меня, я всегда ему говорил, что…
– Но вам не нужно учиться, Пол. – Как элегантна была Сибил. Дело было не только в модуляциях ее голоса, но в какой-то уравновешенности ее тона. И это вызывало его уважение. В ее голосе был и упрек, и разочарование, но они были как бы растворены в чистом, светлом масле. Да, этой отрешенности ему никак не удавалось достичь. Только годы и годы жизни в богатстве дают это. Все: радость, печаль, раздражение, ирония, беспокойство, возбуждение – все передавалось в этой спокойной, отрешенной манере. А Сибил усвоила эту манеру. Она прибегала к ней с необыкновенной легкостью.
– Консуэла, дорогая, – она красиво растягивала слова, – кто бы мог подумать? Оказывается, они маленькие ужасные сплетники.
– Никому особенно не интересно… – начал Ходдинг.
– Я расскажу вам, – перебила его Вера, положив ему руку на грудь, как бы указывая, что когда она все расскажет, никаких дальнейших объяснений не понадобится. Ее отец как-то командовал флотом на Адриатике точно таким же образом: спокойно, доверительно он положил свою руку на грудь капитана флагманского корабля, полагая, что этого вполне достаточно. И этого хватило для того, чтобы и флагман, и все остальные корабли пошли на дно от артиллерийских залпов этого идиотского вражеского крейсера, носящего немыслимое название «Е. К. В.[9] Непобедимый». Или этот непобедимый крейсер носил название «Е.К.В. Немыслимый»? Вера не могла точно вспомнить, но она сохранила шпагу отца и таскала ее за собой даже в путешествиях. Она когда-то принадлежала дожу. – Ваша мать – щедрый человек: она не может долго хранить тайны в своей груди. Консуэла застенчиво улыбнулась при слове «грудь» как будто употреблять его при ней было так же предосудительно, как в присутствии семилетней девочки. Она не могла себе позволить принимать солнечные ванны на публике, сняв верхнюю часть купальника. Как-то раз хирург набил ее груди пластиком, но скоро его пришлось удалить. Французская проститутка, с которой у нее был недолгий роман, сказала ей, что ее пластиковая грудь похожа на муфту.
– Она нашла, – говорила Вера, – удивительное существо – женщину. Помните ту замечательную особу, которая изготовляла яды, в «Жюльетте» де Сада? – Она посмотрела вопросительно на их лица. Только Ходдинг кивнул утвердительно. Сибил попыталась вспомнить, смотрела ли она фильм под таким названием, но быстро оставила эту мысль, когда Вера продолжила рассказ: – Ну та самая, которая потрошила младенцев, чтобы изготовлять смертельные снадобья. Я не помню, приготовляла ли она из младенцев рагу? Неважно, наша женщина не отравительница…
– Дорогая, не говори о ядах, – сказала Консуэла. – Я не переношу яды. Меня травили ядами в течение многих лет, до тех пор пока этот ужасный человек в Берне не удалил мне все зубы. Но он был прав, совершенно…
– Не обращай внимания, я все равно расскажу ему, – прервала ее Вера, улыбнувшись улыбкой владельца редкого, но капризного животного, который ест только виноград. Она не хотела слушать историю о зубах Консуэлы. Для нее всегда было тягостным испытанием видеть, как та вынимала вставные челюсти, прежде чем заняться любовью.
– Она индианка, двухсотлетнего, я думаю, возраста. Она не ест ничего, кроме сосновых орешков, измельченных в кашицу. Каждый день она садится на большой каменный горшок, наполненный водой, и таким образом ставит себе клизму, втягивая воду внутрь.
Пол расхохотался, но быстро остановился, так как Вера посмотрела на него с возмущением. Кроме того, не в этом состояла суть повествования.
– Вы хотите сказать, – Пол слегка задыхался, – что вы учитесь тоже…
Тогда Ходдинг и Сибил тоже захохотали. Сибил смеялась звонко, потому что ее учили, что звонкий смех красив и приятен, но кроме того, она начала нервничать.
– Дорогая, нет, – вмешалась Консуэла, – ты не должна им рассказывать все…
– Вот еще! – Вера протестующе подняла руку. – Нельзя беспокоиться о достижении цели – это может испортить удовольствие от самого путешествия. Как часто я тебе это повторяла, дорогая?
Консуэла опять смутилась.
– Эта замечательная женщина, которой сейчас двести лет, а может быть, даже больше, эта женщина, – Вера стала рассказывать быстрее, так как боялась, что ее опять прервут, – знает все тайны древних жрецов от и до. Наговоры, зелья, привороты. Она вылечила ту толстую индианку, как ее имя?
– Что-то вроде Фанесток. Я чуть было не вышла замуж за человека по имени Фанесток, но он хотел, чтобы мы ушли от мира в пустыню. Но в чем же суть дела, в конце концов? – Консуэла становилась рассеянной. – А вот в чем, – заметила Вера. – В цветах в ее котомке. Она всегда таскает за плечами котомку с мимозой. Меня всегда тошнит, если я приближаюсь к мимозе. Она – мимоза – вылечила нашу индианку от опоясывающего лишая. Лишая? А не от чесотки?
– О, Боже, – простонала Консуэла. Ее лицо выражало подлинную муку. – Не произноси при мне это слово. Четыре месяца! Целых четыре месяца я промучилась этой ужасной болезнью. Я пристрастилась к морфию и одновременно обратилась в католичество. Ты должна оставить эти разговоры, дорогая. Если бы стала католичкой…
– Но ты забыла, дорогая, – Вера повернулась к Ходдингу, чтобы он зажег ей сигарету. – Я уже католичка. Вот почему я начала…
– Любовь моя, – сказал Ходдинг, беря Сибил за руку, – ответь мне, что значит весь этот бред?
– Ну хорошо, поскольку это перестало быть секретом, – она одарила Пола прощающим взглядом и улыбкой. Она улыбнулась ему потому, что Пол разозлился, прочитав в ее глазах прощение. – Я просто пошла к ней и попросила ее что-нибудь для… ну для возбуждения, я имею в виду…
Ей не удалось закончить. Неожиданно раздался звук распиливаемого стального листа, если только возможно, чтобы такой звук зародился в человеческом горле. И все четверо оказались сомкнутыми огромными мощными лапами.
– Баббер, – первой завизжала Консуэла. – Mais vraiment, са c'est… c'est…[10]
– Брось трепаться по-итальянски, крошка, зряшное дело.
Баббер Кэнфилд освободил их из своих объятий и в качестве приветствия толкнул Консуэлу своим необъятным животом. И пока она отступала от него маленькими шажками, похожая на детский мячик, отскочивший от кучи мусора, он развернулся к ним всем телом и громогласно расхохотался.
– Давай, собери их там, в другой аллее.
– Che razza di buffone,[11] – сказала Вера с презрительной гримасой.
– Все вы, иностранцы, порченные, – взревел Баббер, едва переводя дух и не обращая внимания на возмущение графини. – Из вас вся жизнь вытекла. Ты совсем завяла, крошка. Во мне-то есть жизнь. Мне за шестьдесят перевалило, а я любого кролика обскачу.
Пол, наблюдая, как грудная клетка Кэнфилда вздымается вверх и вниз при каждом взрыве его хохота, вспомнил, как он впервые, еще юношей, увидел, как вынимали двигатель из старого автомобиля. Тяжелый блок слегка покачивался, подвешенный на цепях. Это было одновременно комическое и внушающее благоговение зрелище. Именно благоговение, ибо даже в конце своего пути он излучал мощь и силу.
Удивительным образом, казалось, Кэнфилд уловил ход его мыслей.
– Ты думаешь, парень, какого черта я тут делаю? – обратился он к Полу, поднял руку, положил ее ему на плечо и притянул Пола к себе. Пол ощутил неудобство от того, что как бы попал в западню.
– Я знаю, ты правильно понимаешь. Я малость набрался, но не до чертиков. Плевать мне на то, что обо мне думают. Я тебя знаю. Ты такой же работяга, как я. Каким и я был. Удивляешься, что такой хулиган здесь толчется…
– Рад вас снова увидеть м-р Кэнфилд, – Пол попробовал перебить его.
– Ладно, тебе я скажу. Принеси еще. Ты – зерономо, великолепный тойо! – рыкнул Конфилд и до смерти перепугал боя-японца, потребовав еще питья. – Я здесь потому, что у меня чертовская прорва денег. – Он перешел на доверительный полушепот. – У меня столько денег, парень, что с ними я никуда не могу пойти. Ты об этом подумал? Ну хоть на минуточку? Такая куча денег, что, понимаешь ли, некуда больше идти? Идти больше некуда!