Когда мы спускались к палатке, я вспомнила:
— Зачем ты ходил наверх?
— Смотрел, что на перевале.
На перевале? И вдруг я догадалась:
— Ты не хочешь дальше идти?
— Не хочу. Ты же видела, что там творится.
Да, я видела. Метель. Я представила, что сейчас произойдет у палатки. "Привет, начальник! — скажет Люська. — А поход нам зачтут без Раупа?" И обязательно при этом оттопырит нижнюю губу. Это у нее признак величайшего презрения. А Норкин скажет, глядя поверх головы: "Чмо! Дотопались. Теперь будем драпать". Вадим пожмет плечами и вспомнит какой-нибудь случай из антарктического похода Скотта. Только Постырь, не знаю, как отнесется к отступлению.
— Ты это всерьез?
— Всерьез.
— А если ребята не захотят отступить?
— Ты хочешь сказать — объявят меня трусом?
"Может быть, и скажут…" А сама сказала совсем другое:
— Но говори глупостей. Все знают, что ты не трус.
И от того, что я Глебу сказала не все, что думала, мне стало неприятно. Словно я его в чем-то обманула.
Все получилось, как я предполагала. Только Вадим вспомнил случай не из жизни капитана Скотта, а из своей собственной.
— Однажды я сдрейфил и отказался спускаться по каменной осыпи. Я очень благородно отошел в сторонку, а вместо меня полез…
— Можешь не продолжать, — хмуро перебил его Глеб. — Я помню этот случай. Тогда было совсем другое дело.
— А ты надеешься без риска пройти все триста километров?
В общем, на Глеба насели здорово. И он сдался. Не сразу, правда, но сдался. Я знала, что так и будет. Он боялся, что ребята обзовут его трусом. А если бы я полчаса назад не промолчала, сказала бы то, что думаю, он бы, наверняка, держался иначе. Потому что я видела по его глазам, что в душе он по-прежнему стоит за отступление. Я знаю, что он всегда был против бессмысленного риска. "Бессмысленный риск в туризме, — говорил он, — то же самое, что для хирурга операция с завязанными глазами".
Но все же он согласился идти к Раупу…
…Меня продолжают мучить стоны останцев. Просто голова болит от них. Я знаю, что это свистит в камнях ветер, мне об этом целый час толковал Толя, потом Глеб, я уверена, что если бы был с нами Саша, то он обязательно бы рассказал какую-нибудь занимательную историю из жизни камней. Я верю, что это обыкновенное, ну, пусть не совсем обыкновенное природное явление, но все равно безобидное, я убеждаю себя не прислушиваться к вою останцев, я стараюсь слушать Люськино сопение, а за всем этим слышу стоны братьев Тумпа.
…У Глеба нет отца. И я своего совсем не помню. Мама говорит, что его убили в конце войны, уже в Венгрии. Грустное совпадение. А в остальном — полное несовпадение. Люська права — у Глеба должна быть необыкновенная жена. Почему я такая трусиха? Может быть, потому, что выросла без отца? Мама ведь тоже трусиха. Она каждый вечер проверит, на оба ли замка закрыта дверь. И форточку на ночь открытой оставлять боится, хотя мы живем на третьем этаже. Это у нее с войны. К нам через форточку воры пытались забраться. И я такая же трусиха.
Боже, опять кто-то ходит за палаткой. Бред. Никто не ходит. Звери в такую погоду сидят в лесу. А может, люди? Чушь!
В том углу, где спит Глеб, палатка совсем продавилась под снегом. Если снег не сбросить, она там прорвется. И Глеба засыплет снегом.
Но какой ветер! И останцы…
Я знаю, что я должна сделать. И я должна это сделать. Должна. Десять раз скажу "должна" и сделаю…"
Только на следующий день, восемнадцатого февраля, мы догадались, что эти, последние строки, были написаны в ту ночь, когда погиб Глеб Сосновский.
22
Утро 18 февраля выдалось ветреное и снежное. Ураган теперь доставал и до нашей тихой стоянки. С вершин падал снег, снег падал с неба, снег заполнил собой весь воздух. Дежурные через каждые пятнадцать-двадцать минут палками сбрасывали снег с крыши шатра, палатка, основательно прогретая изнутри печкой, обледенела и гремела под палками, как жесть. Настроение у всех подавленное, нечего и думать идти в такую погоду на перевал.
Ждали, что скажет штаб. Кожар уже запросил метеосводку-ответили: хуже быть не может. Теперь мы ждали решения. Рация молчала долго. Видимо, там решали. Потом Жора призвал к тишине и начал расшифровывать писк "морзянки". Штаб решил после воздушной разведки района Соронги все самолеты и вертолеты бросить на поиски избушки. Значит, они уверены, что искать туристов надо там. То есть живых.
Один из вертолетов штаб направлял к нам с продуктами и медикаментами. Продукты мы съели еще вчера. А обратно — захватят больных.
Вторым рейсом на Малик будут заброшены саперы с миноискателями. Зачем? Искать под снегом трупы? Миноискателями? По палатке прокатывается нервный смех. Смеются и тотчас давят в себе непрошенное веселье. Над Маликом такой снегопад, что в пяти шагах человека не видно. А что делается на перевале, одному богу известно.
Жора энергично отстукал: "У нас ураган. Принять вертолеты сейчас не можем".
Через пять минут рация пропищала утешение: "Завтра в вашем районе ожидается улучшение погоды. Барометрическое давление по обе стороны Главного хребта выравнивается".
Потом пошли указания об эвакуации обмороженных и больных и приказ срочно подготовить вертолетную площадку в районе лагеря: вырубить лес на площади сто на сто. Гектар.
Потом уж совсем непонятное: "Держите связь на волне 27,05 метра с отрядами Балезина, Воробьева и Кудрявцева". Дальше сообщались часы связи. Почему с ними связь должны держать мы? Где они?
— У меня на исходе батареи, — сказал Голышкин. — Я не смогу держать связь по три часа в день.
— Это ты им сообщи. Пусть пришлют новые, — сказал Воронов.
Он поднял голову от карты. Лицо — заросшее, хмурое, с кругами под глазами — осветила слабая улыбка.
— Видишь, — сказал он, подавая мне карту, — этот круг — радиус действия переносной рации. Отряды могли снабдить только переносными, не потащат же они такой чемодан, как у нас. Их, наверняка, забросили сюда вертолетами. Вот в этот круг.
Круг вписывал в себя верхнее течение Соронги с десятком притоков, восточные отроги Раупа и хребтик, который начинался от вершины "950". Это уже были, конечно, не те пять тысяч квадратных километров, о которых говорил полковник. Значит, вертолетчики все же пробились — вряд ли на Соронге погода намного лучше, чем у нас, на Малике. Циклон закрыл облаками и метелями весь Приполярный Урал.
Подошел Черданцев — в штормовке, с рюкзаком. На подбородке болтается маска.
— Играем на картах? Пометь мой маршрут.
Он нагнулся и ногтем прочертил линию от лагеря до вершины "950", а дальше круто изогнул ее к ущелью Соронги:
— Четверых беру с собой, — добавил он. — Через пять минут выступаем.
Воронов молчал. Нахохлился и смотрел мимо капитана, куда-то в угол палатки.
— Я не имею права вас отпустить. У нас нет альпинистского снаряжения.
— Э, — поморщился капитан. — Спустимся. Репшнур я забрал. Не возражаешь? Я их на этом шнуре, как на парашюте, спущу.
Воронов молча пожал протянутую руку Черданцева, молча проводил капитана с ребятами (пошли все вчерашние, за исключением сержанта) до подъема на перевал. И только когда они скрылись в метели, вдруг спохватился:
— У него же двое обмороженных!
В лагере Васюков его несколько успокоил:
— Капитан сала в тушенке наковырял, сделал какую-то мазь. Говорят, здорово помогло. Вам тоже могу дать, — предложил он мне.
Мазь напоминала вазелин, только бурого цвета. Пахла преотвратительно: горелый жир пополам с пихтой. Но щека зудела меньше.
Пока я возился с мазью, Воронов набил свой рюкзак, зашнуровал штормовку и натянул брезентовые бахилы. Я не сразу сообразил, что он собирается идти вслед за капитаном. Просто решил прогуляться по Малику, подобрать новую вертолетную площадку. Удивил меня рюкзак.