— И все же бывает минута, час, день, когда оба человека сливаются в одного. Что случилось сегодня вечером?
— Я чудовище. Я собираюсь причинить жестокую боль единственной женщине в своей жизни. Она меня простит и пришлет невозможный свитер, который она связала, глядя на мою фотографию длинными летними вечерами. Я понятно говорю?
— О да! Не всем повезло остаться сиротой. Но кроме этого — что ты уже решил, что уже сделано, что лишь немного испортит тебе удовольствие заполучить Аугусту для себя одного, — кроме этого… ты знаешь, что ждет тебя потом?
— Я не питаю иллюзий.
— Риск велик.
— Я все же брошусь в огонь.
— Храбрый ты.
У крыльца кирпичного дома с оконными рамами, выкрашенными в ядовитый зеленый цвет, Элизабет положила руки на плечи Артуру.
— Я не приглашаю тебя подняться.
— Можешь пойти ко мне.
— Пусть пройдет время.
Признаться ей, что она бесконечно желаннее такой, в платье, с открытой грудью и руками, с индейской повязкой на лбу, делавшей ее моложе на десять лет. Кстати, сколько ей лет? Двадцать пять, самое большее, двадцать шесть — вызывающая зрелость.
— Первого сентября она приедет ко мне. Утром, около одиннадцати. Не приезжай раньше и не заставляй ее ждать. Надеюсь, это будет не слишком сложно. Ты знаешь, куда вы поедете?
Нет, он еще понятия не имел. С конвертом от Бруштейна не пошикуешь. Артур воображал себе несколько дней на Кейп-Коде или попросту на Лонг-Айленде, но она терпеть не может море.
— Если хочешь, я получила в наследство бунгало в Ки-Ларго. Я позвоню, его подготовят. Пляж в тридцати метрах, водный клуб с рестораном — в двухстах.
— Она не любит море.
— Сделай так, чтобы она видела только тебя. Она хотела необитаемый остров со всеми удобствами. Ки-Ларго в сентябре — почти то же самое. Я героиня, правда?
— Я хотел бы наговорить тебе нежностей, много нежностей, но боюсь, что ты будешь смеяться, и номер не пройдет.
— Надо подождать. Я тоже не уверена в себе. Увидимся в конце сентября. Или в октябре. Не забудь, что премьера моей пьесы — примерно 30 октября.
— Я буду в Бересфорде.
— Прогуляешь денек. Артур, временами — но только временами — ты слишком серьезен.
Она уже поднялась на две ступеньки и была выше его на голову. Ее легкая тоненькая фигурка незабудкового цвета сияла грацией под слабым освещением крыльца.
— Ты очень соблазнительная! — глупо сказал он и сам пожал плечами от такой пошлости.
— Мне нечасто такое говорили, впрочем, неважно… предпочитаю такой не быть. Соблазнительных женщин вагон и маленькая тележка. Куклы. Соединенные Штаты — огромный склад кукол всех возрастов. Можешь меня себе представить в клубе для вдов с фиолетовыми волосами, разукрашенных стекляшками, как церковный оклад, воняющих парижскими духами? Я хочу от этого убежать. Я примеряю на себя другую жизнь.
— По крайней мере, обещай мне, что не повесишься, как китаянка.
— Для этого нужны двое.
Она быстро взбежала по ступенькам, при этом подол ее приподнялся, открыв изгиб стройных голых ног. На пороге она обернулась, приложила два пальца к губам, чтобы послать ему воздушный поцелуй:
— Адиос, кабальеро!
Все ли это, что было сказано тем вечером? Наверняка нет, но Артур не забыл главное: руку, лежащую на его ладони, чтобы прикрыть чересчур красноречивые линии, и недвусмысленную твердость Элизабет, которая отныне прочла между ними черту. В такой вольной игре один всегда, в неожиданный момент и к полному удивлению другого, перестает обманываться насчет уговора, опасности и притворство которого вдруг стали ему ясны. Артур уже не сомневался, что приход Элизабет, ждавшей его в темноте на лестничной площадке, их ночь без единого жеста и слова, пустая постель по его возвращении из Баттерипарка с такими вдруг нелепыми круассанами в руке, были наполнены смыслом, далеко превосходящим слова, которыми они могли бы обменяться. Портрет Элизабет разрастался. Поначалу это был всего лишь набросок, но постепенно она добавила к нему здесь и там более яркие мазки, внесла гармонию в колорит и нюансы в звучание голоса. Сильно ли она пожалела, что притворяется неуязвимой? Родившись богатой, она прилагала неимоверные усилия, чтобы все позабыли о ее происхождении, ее деньгах, об этом американском «cafe society», которое она отвергала с такой яростной энергией. Ее старая гувернантка Мадлен говорила на своем грубоватом провинциальном и крестьянском языке, когда они изливали друг другу душу: «Не лезь в бутылку». Элизабет тотчас бросалась к ней в объятия, зарывалась лицом в пышную грудь этой удивительно нежной и разумной женщины и плакала, плакала. «Как тебе повезло, моя милая, что ты можешь плакать по-настоящему, и так хорошо! Некоторые только выжимают из себя слезы. А ты настоящая плакальщица, и я знаю, что я единственная, при ком ты себе это позволяешь».