Открыв дверь лифта, Артур обнаружил в луче света Элизабет, сидевшую, как и вчера, на последней ступеньке.
— Наконец-то! Могу поспорить, что ты шел пешком.
В комнате она сказала:
— Не зажигай свет… так гораздо лучше… раздень меня… ничего не говори… не шевелись…
Утром она спала, когда он встал и, босиком, в тишине, навел в комнате порядок, повесил незабудковое платье на спинку единственного кресла, сложил белье на стуле рядом с «лодочками» и прикрепил к двери записку с большими буквами: ДОЖДИСЬ МЕНЯ.
Она его не ждала, она была уже на улице, ловила такси, когда появился он в спортивном костюме, с потным лицом, с круассанами в бумажном пакете. Протянул один ей, и они стали есть, стоя на тротуаре, у открытой дверцы такси
— Сегодня вечером? — спросила она.
— Да. Но не раньше полуночи. Я ужинаю у Бруштейна.
— Чудесно! Тебя уже приглашают на деловые ужины. Мой Артурчик далеко пойдет.
— Я тут ни при чем.
Она нежно погладила его по щеке.
— Какая жалость, что наши пути не ведут в одном направлении.
— Я лишен талантов, то есть таких, какие нравятся тебе.
— О нет! У тебя есть талант! И даже самый главный. Мы поговорим об этом сегодня вечером.
Она рассмеялась, смутившись, как девочка, которая сморозила глупость, сдунула с ладони воздушный поцелуй в направлении Артура, села в такси и протянула ему бумажку от круассана.
— На память. Артур и Элизабет съели круассан на Ректор-стрит и попрощались после ночи любви.
Бруштейн удивил Артура, объявив ему, что с ними будут ужинать Алан Портер и Гертруда Завадзинская.
— Я пригласил их на более позднее время. У нас есть полчасика побыть наедине. Моя жена не готова. Она испанка и живет в Нью-Йорке, как у себя в Севилье. Ей одинаково трудно лечь спать и подняться с постели, из-за чего ее дни превращаются в цепочку опозданий. В начале нашей семейной жизни меня это сильно раздражало, но я смирился, и теперь мне так даже спокойнее. Если бы свершилось чудо, и она пришла вовремя, я бы не на шутку взволновался. Алан нашел иной выход. Он подтолкнул свою Минерву к адвентистам седьмого дня — совершенно дурацкой секте, вцепившейся в эту зануду. Минерва — неутомимый прозелит. Она избегает бедных кварталов и проповедует в самых роскошных районах Вашингтона. Однажды, когда я ее поддразнивал, она мне ответила: «Богатым тоже нужно спасать свою душу. Никто о них не думает». Вы представляете! Пройдите в эту комнату, которую я называю своей молельней, — я покажу вам нечто прекрасное. Вы не станете говорить глупостей, глядя на мои сокровища; впрочем, такой человек, как вы, не может изрекать глупости. Вы сразу почувствуете: моя коллекция живая, потому что я ее люблю. Каждая картина — этап моей жизни. Если бы эти картины и рисунки висели в музеях, они не дышали бы любовью, как в моем доме. Пойдемте поскорей, пока не пришли Портер с Завой и не начали говорить о делах или о политике… Ах да, вы удивлены, что встретите здесь Заву! Алан ею интересуется… Нет-нет, не подумайте ничего плохого. Внешность этой странной девушки такого не допускает. Зато ее ум привлекателен. Ее мозг — прекрасная бесшумная машина. Ни одного скрипа! Ее непогрешимая лояльность к Соединенным Штатам делает ее занятным человеком — с благоприятной для нас точки зрения. Вы уже начинаете понимать, месье Морган (вернее, дорогой Артур, если вы не возражаете, ведь с послезавтра вы уже не сотрудник Янсена и Бруштейна), что новоиспеченные американцы — самые верные слуги своей новой родины, тогда как те, кто поселились здесь поколения назад, первыми ее предадут — вполне естественная реакция, происходящая от глубинной неблагодарности, свойственной человеческой природе.
Бруштейн достал из жилетного кармана ключ и открыл дверь застекленной ротонды, выходившей на Центральный парк и на Музей современного искусства.
— Это просто дилетантский дебют, долг уважения моему отцу. Его душа должна радоваться и восторгаться — там, где она сейчас. В Праге он был главным экспертом по импрессионизму. Средства не позволяли ему купить что бы то ни было для себя, но когда я выиграл свои первые деньги на Бирже, он приказал мне (понимаете — ПРИКАЗАЛ!), чем покупать новую машину, купить рисунок Сезанна на аукционе. Я повиновался. В тот же вечер я показал ему рисунок. Отец умер той ночью. Я никогда не видел более счастливого лица. Я запираю эту дверь не потому, что боюсь воров, а потому что уверен, что мой отец (вернее, его душа, его успокоившаяся душа) приходит днем, ночью и бродит в стенах этой ротонды. Здесь он у себя дома, не хочет, чтобы его тревожили, и ему забавно, что его имя написано на потолке, хотя это китч, как говорят немцы…