Завернувшись в кимоно из черного шелка в белый горошек, вытянув лицо к зеркалу, обрамленному слепящими лампочками, она стирала с лица охровый грим. Комочек ваты, зажатый в тонких пальцах с белыми ногтями, прогуливался по переносице, лбу, вискам. Она сказала: «Войдите!» не оборачиваясь, и ему пришлось наклониться над ее головой, касаясь подбородком ее волос, чтобы его лицо вписалось в рамку зеркала.
— Не может быть! Артур, это не ты!
— Нет, это я.
— Сколько лет?
— Скоро двадцать.
Ватный шарик продолжил свое путешествие под изгибами бровей, у уголков губ, по краю подбородка, который Элизабет выставила вперед.
— Мог бы и раньше проявиться. Полгода назад я гениально играла Дездемону.
— Ты забыла.
— Что?
— Что мы были в ссоре.
— А теперь уже нет?
— Мы пользуемся всеобщей амнистией. Всемирной.
— А если я откажусь от амнистии?
— Не откажешься. Твои страсти утихли. Ты играешь в театре на Бродвее и больше не хамишь публике.
— Времена изменились. Нельзя бесконечно ломать обрушившиеся стены. И потом, у меня слишком много работы. Вечером играю в театре, утром снимаюсь в кино с шести до полудня.
— Когда же ты спишь?
— Одна.
— Я не спрашиваю тебя, с кем, я спрашиваю, когда?
Она открыто рассмеялась.
— Да знаю, знаю, дурачок, но могу же я повеселиться? Угадай, кто заходил ко мне в уборную вчера вечером! Это тем более смешно, что сегодня явился ты. Вы что, сговорились?
— Кто?
— Жетулиу и ты.
— Я его сто лет не видал.
Глядя ей в лицо, он бы не солгал. Глядя в зеркало, это гораздо легче. А потом, разве они не в театре — наилучшем месте для самых изощренных подстав, путаницы, бессовестной лжи, великолепных или жалких рогоносцев, любовников, спрятанных в шкафу, вмешательства провидения? Зал выдыхает, когда изменник разоблачен, но здесь они одни, без зрителей, некому крикнуть, что они позабыли текст. Уже ничего нельзя понять в той пьесе, которую они пишут на ходу, не обижая друг друга. Нельзя вообразить себе ничего романтичного в гримуборной, где пахнет потом, несвежим бельем, дрянной рисовой пудрой, гримом. Объяснение, которое не нужно ни ей, ни ему, подождет еще двадцать, тридцать, шестьдесят лет, пока стоя одной ногой в могиле, они не позаботятся о том, чтобы собрать, наконец, головоломку и больше не таить друг от друга недостающие детали в игре, с самого начала ведшейся нечестно. Элизабет развязала пояс своего кимоно, соскользнувшего с ее обнаженных веснушчатых плеч.
— Отвернись, — велела она.
Дерзкое замечание по поводу ее внезапной стыдливости, напоминание о сцене, которая их поссорила, было бы дурным тоном. Помнит ли она о разделенном наслаждении и о том, что они порой принимали это наслаждение за любовь? Заблуждение, свойственное их возрасту. Помнит ли она о пьесе, в которой играла психопатку, провоцирующую чернокожего врача? Сомнительно.
— Ты замужем? — спросил он.
— Это еще зачем?
— Задай ты мне такой вопрос, я ответил бы так же.
— Можешь повернуться.
Черные джинсы и пунцовый ангорский свитер полнили ее тонкую фигуру и делали ниже ростом, хотя, не будучи высокой, она обладала очаровательным телом. Черная лента на лбу отводила назад пепельные волосы, открывая уши, мочки которых, оттянутые тяжелыми побрякушками, бывшими в моде во времена хиппи, были единственным недостатком ее лица классической красоты. Она покачивала большой ковровой сумкой с фальшивой черепаховой застежкой. Казалось, она в восторге от своего «прикида» средней американки.
— Как тебе мой свитер?
— Отвратительно. Осталось только надеть очки в оправе со стразами.
— Я его сама связала.
— Тогда это еще хуже. Никогда не поверю, что ты взялась за вязанье.
— Во время съемок бывает много простоев.
Она рассмеялась, склонив голову набок, как раньше, когда природа брала верх и высвобождала ее студенческую веселость.
— Я приглашаю тебя поужинать.
— Сил никаких. Завтра играем утренний спектакль. Заезжай лучше за мной после представления.
— Я буду во Франции.
— А, понятно… Перекусим где-нибудь вместе? По-быстрому.
— У Сарди?
— Прекрасно! Это прямо через улицу.
— Мы там поссорились навсегда.
— Ты уверен, что именно там?
Она что, вправду забыла? В роскошные моменты, когда к ней возвращался бостонский акцент, когда она не мела сцену, ругаясь или громко распевая непристойную песню, не пачкала краской комбинезон, малюя декорации, или не воняла клеем из рыбьей чешуи, расклеив самодельные афиши, в редкие шикарные моменты ей не было равных, чтобы осадить предприимчивого зануду, разыгрывать дурочку перед «синим чулком» или сказать какую-нибудь несуразность вроде «ты уверен?» с таким искренним выражением, что трудно усомниться.