л женщину-шнурок. Сначала мне предлагали даму в стиле Рубенса, но я отказался. Шнурок был ни блондинкой, ни брюнеткой. Она сразу же спросила: «Фы кафарите по-немецки?» Я: «Двадцать слов. Нам этого будет недостаточно?» Она: «Найн. So we speak English. I hate French, such a rough language. Not musical. Listen… in German…» Она оттопырила мизинчик, словно пила чай у консьержки. «Die Vogel zwitschem in der Wald… in French: les soisseaux kassouillent dans les pois. O.K.?» Я сразу же согласился. «Монте Верита» был прямо создан для моего дорогого Бруштейна. В салоне, куда, впрочем, никто и не думал заходить, висели две Леонор Фини, один Магритт, один Балтюс, несколько Кандинских, один Дали. Лифт увозил с первого этажа на третий и возвращал Пикассо. Вообще-то это был простой офорт, наскоро подписанный набросок гения. Неделя совершенного отдыха: я перечитал в энный раз «Путешествие кондотьера», я пока шнурок раздевался, расхаживая по комнате, разыскивая вешалки, открывая ящики, чтобы сложить туда белье, я обнаружил, что Суарес говорил о ней, как о картине Боттичелли: «Это длинное тело, такие элегантное, хрупкое, гибкое и нервное, этот тростник нежного сладострастия, более, чем дуб, способный сопротивляться бурям любви, эта грация во всем существе, эта женщина с грудями девочки, с узкими бедрами кипариса и Ганимеда, эти ложная худышка, как говорят в Париже…» Она уплетала так, как еще ни одна женщина на моем веку. И все же ни складочки жира на животе или на бедрах, мускулистое тело, полное жизни. К несчастью, что по-английски, что по-французски, она крушила слова и проводила слишком много времени на унитазе, открыв дверь туалета. Мне приходилось вставать, чтобы ее закрыть. Она пыталась рассказывать мне о своем женихе, который заканчивает обучение на медицинском факультете благодаря подработке будущей супруги. Она утверждала, что ее зовут Гретой. Почему бы нет? Почти все отказываются от своих изначальных имен, считая их низкопробными, и украшают себя волшебными именами, позаимствованными у кинозвезд и у принцесс. Через три дня, устав от ее речей и от созерцании ее на толчке, я отправил ее обратно в Цюрих с хорошим подарком. Уезжая, она сказала мне обиженно: «Фы не люпите там!» Да нет, люблю. Но только некоторых. «Простите?» — сказал Жан-Эмиль. Ну вот, уже вслух разговариваю! «Я говорю, что не буду выходить из машины. Мне доста точно взглянуть на фасад “Монте Верига”. Поедем по дороге на Лугано». Зачем заходить туда? Все хранится в памяти, пусть же она лжет нам. Я не стану смущать свою память, обвиняя ее в обмане. Это ее право. Будет очень мудро не проверять, обманчивы воспоминания или нет. Месяц назад Аугуста сказала по телефону умирающим голосом: «У меня грипп, подожди, пока я встану на ноги. Сегодня ты увидел бы только призрак». Я: «Обожаю призраков». Она: «Призраки терпеть не могут живых. Ты меня не узнаешь». Я: «Как же, а по голосу…» Она: «Я всего лишь тень Аугусты Мендоса». Я: «Если бы ты увидела меня, то пришла бы в замешательство: пузатый, облезлый, лысый, со вставной челюстью, согнутый вдвое от воспаления седалищного нерва». Она: «Врунишка, Элизабет видела тебя в Нью-Йорке месяц назад. Ты моложе, чем был в двадцать лет. Послушай… я хочу с тобой увидеться через неделю-другую. У меня с головой не в порядке. Приезжай на поезде». Я: «Жидковато для меня. Найму машину с шофером и приеду». Она: «Ты ездишь с шофером! Значит, твои дела идут хорошо. Жетулиу утверждал, что часто видел тебя в Париже, как ты едешь по улице на старом велосипеде. В твои годы ты все еще живешь в нищете?» Я: «Разве я так уж был похож на неудачника, когда мы с тобой познакомились?» Она: «Жетулиу так говорил». Я: «Почему у тебя есть брат?» Она: «Послушай, не время об этом. У меня голоса нет, я несчастное существо, лежащее в постели». Я: «Я так люблю твой голос, что часами бы тебя слушал. Вот увидишь, что когда мы встретимся лицом к лицу, нам больше нечего будет друг другу сказать: я стану читать газету, а ты — вязать у камелька». Она: «Я не умею вязать». И повесила трубку. Снова красивые горы с чистеньким ельником, тянущимся по линеечке, на вершине Монте Тамаро лежит снег. В тот год, когда было создано отделение в Цюрихе, я гулял в выходные в Энгадине, Тичино, Бернских Альпах: ботинки с шипами, штаны до колен с застежками, трость и сухой паек в рюкзаке. Мой альпинистский период. Потребность подвергать себя мучениям. Все слишком хорошо мне удавалось. Навстречу попадались семьи, одетые точно так же. «Grűss Gott!» передается по цепочке: отец, мать, розовощекие дети. Мне протягивали флягу. Повсюду свежеокрашенные скамейки, колонки с питьевой водой, где всегда как следует закручен кран, чтобы ни капли не пролилось зря, мусорные баки в местах панорамного обзора, побуждающих к раздумьям. Обеззараженная гора, как в фильме Уолта Диснея. В Париже я прочту Аугусте, что писал Шатобриан о Тичино. Он проехал через него в спешке, но все же хорошо разглядел. Он даже поверил проводнику, который уверял, что в хорошую погоду с вершины Монте Сальваторе виден Миланский собор. Ах да… мне вспомнились последние слова ее жалобы: «…умереть здесь? Закончить здесь свои дни? Разве я не этого хочу, не к этому стремлюсь? Не знаю». Никто этого не знает, даже негениальные люди. Шатобриан не имел никакого желания умирать. Он только надеялся выдавить слезу из читателя: «Нет, нет, хозяин, не умирайте здесь!» Как все любят этого старого лицедея с его драматическими восклицаниями, подавляемыми рыданиями, вводящими в заблуждение чувствительные души! Разумеется, никто не знает, никто не выбирает. Ограничивая чередование исторических событий случайностью, Конканнон рассуждал верно. Почему за двадцать лет я дважды встретил Жетулиу и ни разу Аугусту? Мы с ней сотню раз разминулись. На минуту, на секунду. Я предоставил судьбе распоряжаться моей личной жизнью, тогда как моя общественная жизнь полностью покорена моей воле! Бруштейн называет меня «бульдозером». Иметь два лица — это пьянит: одно для бизнеса, другое для себя, мое самое потайное достояние. Я скажу Аугусте: «Ты меня не знаешь. У меня два лица. Тебе какое? Меня или моего двойника?» Девушки, которых я нанимаю, ошеломлены тем, что я веду рядом с ними жизнь, какой они не ожидали: мечтаю, читаю, слушаю музыку, вожу их в театр, на концерт, на речные прогулки. Им скучно. Если они жалуются, то я веду себя чрезвычайно грубо и напоминаю им, что я плачу. Никакой щепетильности. Они здесь на час или на ночь. Обиделись, наверное, максимум две. Неважно. Как та, которую я взял с собой в Канны, снял ей отдельный номер и видался с ней только за столом. Способ проверить мою устойчивость к соблазнам, которые проще всего удовлетворить. Когда мы прощались (ее звали Гризелидис!), она выразила мне сочувствие по поводу того, что я «импотент». Я не стал выводить ее из заблуждения. Вот была у нее физиономия, если другая девица от дорогой мадам Клод рассказала ей, напротив, о «подвигах»! Моя тайна, моя тайна! Как бы я пережил бегство Аугусты, если бы сверху не лег груз угрызений совести от того, что я не повидался с мамой, — эти угрызения я прижигаю каждый день, осуществляя ее мечту: я вращаюсь в «высшем круге». Момент истины приближается. Сказать, что я узнаю Лугано — преувеличение. Все озерные города похожи друг на друга. Рива Каччиа. Гризелидис покупала себе фальшивые драгоценности в ужасной итальянской лавке. Обещание приятных выходных привлекает туристов. Обедают на террасе на берегу озера, в окружении гор полиэтиленовых мешков, детей, которые не сидят на месте. «Жан-Эмиль, не будем смешиваться с плебсом. Поезжайте по дороге в Гандрию». Хорошие воспоминания об этой деревушке у подножия Монте Бре, как раз под тем местом, где мне назначена встреча. Мне всегда нравился этот чистенький насест между дорогой и озером. В «Джардино» подают превосходный ризотто. Ждать двадцать минут. Без паники: выпьем кампари. Или еще лучше: закажу кувшин этого легкого красного вина с послевкусием клубники — бардолино. «Мадемуазель, не надо бокалов. Мы будем пить из ваших красивых сине-голубых фаянсовых чашек. — Вам боккалино, месье?» Вот-вот… я забыл это слово. Слава Богу, она не в национальном костюме. Говорит по-французски, по-немецки, по-итальянски, по-английски. Жан-Эмиль оставил свою фуражку в машине. Ему неловко, словно швейцару. Возможно, мне следовало предоставить ему обедать в одиночку. Он так смущен, что режет хлеб ножом на тарелке. Я не спрашивал его мнения по поводу ризотто и вина. Это все ж таки не наказание! «Кофе? — Да, черный, пожалуйста». Я знаю, что коровы с бубенчиками были бы обречены на смерть от гипертрофии вымени, если бы швейцарские диетологи запретили употребление сливок, но их избыток вызывает тошноту. «Телефон в глубине зала, налево». Позвонить? Или приехать без предупреждения? Если я скажу, что спокойно пью кофе на террасе «Джардино» в двадцати минутах езды от ее дома, Аугуста сойдет с ума от бешенства. Я уже слышу ее голос: «С кем ты там?» Я: «С Жан-Эмилем». Она: «Как ты можешь путешествовать с человеком, у которого такое имя?» Я: «Так зовут шофера». Она: «Это слишком сложно, объяснишь позднее. Приезжай!» В конце концов, я не звоню. Сюрприз. Нет времени подкраситься, принять самый спокойный вид. Сложность в том, чтобы найти цветочный магазин в краю, где в садах полно цветов. Официантка расспрашивает хозяйку и возвращается с еще не распустившейся красной розой. Срежем шипы. Фольга из автомата с шоколадом. Ост