Впрочем, кому как, Севке вот предоставила.
Что ж, он рад этому. Действительно рад, хотя и уязвлен одновременно сознанием, что Севка оказался счастливым, удачливым пассажиром того самого поезда, что сам он на него безнадежно опоздал. Нет, вправду рад, потому что не только несостоявшейся судьбою принадлежал к своему поколению, но и всем лучшим в себе, по выражению пролетарского классика, был обязан ему же. Так вот лучшим из этого лучшего следовало, вероятно, считать чувство дружбы и товарищества. Оно у ребят, воспитанных в послевоенных горластых и жестоких дворах, было святым. Никакие родственные и семейные узы не шли с ним в сравнение. Друг — это было все. И родина, и семья. Опора, на которой зиждется свет. Данность, не требующая обсуждений.
Тот вечер навсегда застрял в памяти, сентябрьский, теплый, с легкими, набегающими, будто женские слезы, дождями. В начале десятого позвонила Инна и срывающимся голосом попросила спуститься на улицу. Прямо сейчас. Куда? Да прямо на угол соседнего переулка. Оказалось, что она звонит из автомата. Смущенный передавшейся ему тревогой и в то же время странно обрадованный этим звонком, ведь раньше она никогда ему не звонила, а вот как случилось что-то, так сразу о нем вспомнила, Вадим выкатился из дому. Инна уже маялась на углу, в настоящей итальянской шуршащей, шелестящей «болонье», в платке, модно повязанном на старый крестьянский манер, концами вокруг шеи. Вадим ни на секунду не упускал из виду тот тревожный звонок, которым переполошила его Инна, но все же безотчетно представил себе, позволил представить, что вся тревога в том и состоит, что она давно его не видела и не в силах переносить разлуку.
Первые же Иннины слова поставили Вадима на место, в который уж раз доказали, что страхи ее и волнения никогда не имеют отношения к поворотам его собственной судьбы.
— Севку взяли! — крикнула, но в то же время как бы прошептала Инна.
Как человек своего времени, Вадим тотчас понял, что она имеет в виду. Более семи лет прошло с тех пор, как по московским улицам перестали ездить по вечерам за три квартала узнаваемые, озноб по спине вызывающие «воронки», мало того, многие бывшие его пассажиры, навсегда помеченные особой манерой настороженно приглядываться к миру, воротились в родной город, но память о ночных звонках и стуке в дверь, об особо явственном гудении лифта и шуршании шин на пустынной улице все еще касалась сердца ледяными, безжалостными пальцами. И те памятные короткие глаголы по-прежнему не требовали пояснений в виде обстоятельств места и действия.
«Куда», «кто», «зачем» — уточнять не требовалось. Единственное, что спросил Вадим, было: «Когда?»
Инна ответила, что часа три назад. Днем после университета она звонила Севке, они договорились встретиться, он в последнее время вновь увлекся новыми друзьями, обещал, что ей будет очень интересно, а часов в шесть за ним заехала черная «Волга». Севкина мать в окно видела, как раз у их парадного остановилась. Двое мужчин пришли, молодых, вежливых. Показали какие-то корочки и пригласили Севку с собой.
— Пригласили? — переспросил Вадим.
Инна взвилась, в том смысле, что держались корректно, не грубили, не обыскивали, наручников не надевали, сказали, что с ним хотят кое о чем поговорить весьма ответственные товарищи.
— Ты ведь понимаешь, что это значит! — на этот раз уже в полный голос выкрикивала Инна.
И Вадиму стало страшно. Кто знает, а вдруг снова началось? Он даже не поинтересовался, за что замели Севку, разве заметают за что-то конкретное? Заметают, потому что пришла пора, вдруг даже не подумал, а кожей, сосудами, волосами сообразил Вадим, именно так бывало, как он знал по рассказам, в сорок девятом и тридцать седьмом. Хотя нет, как было в сорок девятом, он видел собственными глазами.
Усилием воли Вадим преодолел безотчетный накат ужаса. Сознание как будто бы прояснилось, однако между лопаток и внизу живота нет-нет да и пробегал противных холодок.
— Может, рассказать все твоим родителям? — осторожно предложил Вадим, памятуя о том, как щепетильна Инна во всем, что касается ее якобы сильно пострадавших некогда предков. Хотя, честно говоря, мамаша ее в кабинете проректора не производила такого уж страдающего впечатления и мысли об особой щепетильности не навевала.