Путь его лежал к Толику Барканову, который под сокращение вооруженных сил не попал, но зато за успехи в боевой и политической подготовке был награжден краткосрочным семидневным отпуском. По случаю завершения отпуска в этот жаркий августовский день в полуподвальной баркановской комнате, где окно выходило в кирпичную выщербленную стену, собирались друзья.
Общество сошлось почти то же самое, что и три года назад в канун проводов, — одноклассники, соседи по двору, приятели по яхт-клубу в Пестове, девушек было поменьше, чем прежде, многие, надо думать, повыскакивали замуж и позабыли своего разбитного, лихого приятеля. Ничего, и без обилия подруг было весело. Толик, в парадной белой робе, уже не наголо остриженный, а вполне по моде, царил за столом, уставленным молодой картошкой, посыпанной укропом, грубо нарезанными огурцами и помидорами, политыми подсолнечным маслом, и водочными бутылками за двадцать один двадцать; пили за седую Балтику, за линкор «Ладога», бывший «Адмирал Дениц», полученный у побежденного врага в качестве репарации, за высокую мужскую дружбу — «Стакан вина я пью за старого товарища, а ты, дружище, выпей за меня!» — за боевых подруг, само собою, лукавым, настойчивым глазом Толик как бы приглашал то одну, то другую из гостий вспомнить о золотых временах незабвенной юности.
За скорейшее окончание службы тоже сводили граненую посуду, мало похожую на ту, что была выставлена в Манеже, за мир во всем мире и перспективы будущей жизни, которые под влиянием водки и жары представлялись одна другой ослепительнее и заманчивее.
В разгар веселья под окном вдруг появился Севка, прямо с улицы передал на стол две большие, по ноль семьдесят пять, бутылки с иностранными наклейками, гаркнул что-то очень морское и в то же время не всем сухопутным крысам известное.
Все вдруг страшно развеселились, хотя уж дальше вроде бы и некуда было, за руки втянули Севку в комнату, а вслед за ним и его смущенного долговязого приятеля в черепаховых толстых очках.
По этим-то очкам, по голубой в тонкую полоску рубашечке с пуговичками на воротнике, по териленовым немнущимся брюкам, а также по белобрысому бобрику, сквозь который просвечивала младенчески розовая кожа затылка, Вадим тотчас же признал «штатника», американца. Однако Севка, словно опровергая его невысказанную догадку, заявил во всеуслышание:
— А это наш чехословацкий друг, гид с выставки стекла в Манеже. Зовут Карел, прошу любить и соответственно жаловать!
Похожий на американца Карел с недоумением и, кажется, даже с испугом осматривал помещение, в которое попал столь необычным путем, через окно, — следуя его взгляду, Вадим вновь подивился тому, как похожа она на ночлежку хитровских времен — облупленным потолком, железными приютскими койками вдоль не менее облупленных стен, железными мисками и грубыми тарелками на столе. Пирующие не позволили Карелу пребывать в прострации, потеснились, подвинулись, усадили его на кухонную скамейку между Толиковой старшей сестрой, фабричной работницей, несколько смущенной явлением иностранного гостя, и соседом дядей Петей, который с ходу начал обстоятельно вспоминать про то, как их часть входила в расположенный на голубом Дунае город Братиславу. Да хватит, слышали уж, перебивали его, дай человеку выпить и закусить, как следует по русскому обычаю, а уж потом рассказывай! Карел пригубил водки из граненого стакана, ничем не напоминающего выставку чехословацкого стекла, хотел поставить его на место, но публика весело запротестовала:
— До дна! До дна! У нас так не положено!
Будто неведомое, но неизбежное лекарство выпил гость, подражая Толику, полстакана теплой водки, не «московской» и не «столичной», обыкновеннейшего «сучка» по двадцать один двадцать, побагровел от удушья, потом закашлялся, затрясся, слезы потекли из-под черепаховых очков. Снявши очки, чтобы вытереть слезы темно-синим носовым платком в красную элегантную клетку, иностранец вдруг сделался похож на российского разночинца, поповича, семинариста, вечного студента из тех, что годами толклись в университетском сквере.
— Ну, май год! — прижимая платок к близоруким красным, беспомощно мигающим глазам, приговаривал гость.
— Карел — это Чарльз? — потихоньку поинтересовался Вадим у Севки, наслаждавшегося эффектом несовместимости русской водки с иностранной натурой.
— Усек? — не переставая улыбаться, удивился Севка. — Молоток! — И, доверительно понизив голос, как бы призвал Вадима в сообщники: — Сам понимаешь, иначе бы шухер поднялся либо, того хуже, зажались бы все, как эти…