Впрочем, иногда Вадим догадывался, что безбрежное Севкино свободомыслие — вещь не такая уж естественная, не такой уж плод самостоятельных исканий независимого ума. Эта догадка посещала его в те дни, когда они вместе с Севкой встречали кое-кого из Севкиных взрослых знакомых. Вообще-то они были знакомыми его родителей: матери-художницы, расписывающей платки в каких-то артелях, и не жившего с ними отца, переводчика с испанского и португальского. Обычно Вадим и без Севкиного комментария догадывался, что это люди оттуда, потому что среди его родственников и соседей они тоже попадались, да и вообще в те годы их можно было тотчас безошибочно узнать в каждом трамвае, во всяком вагоне метро. Особая поджарая худоба недомашних, несемейных, казенных людей отличала их, недреманная недоверчивая настороженность, даже интеллигентам дворянских кровей сообщавшая что-то волчье, особые глубокие морщины вдоль щек, почему-то сразу заставляющие думать о не виданной никогда вечной мерзлоте.
Понятное дело, что крайняя резкость суждений свойственна была возвращенцам «оттуда», нескрываемая скептичность по отношению к речам и постановлениям, в выражениях они не стеснялись, ученые сентенции вдруг приправляя не разгульно-болтливым, не вальяжным, остервенелым матом, который поразительно подходил к их навеки осипшим и махоркой прокуренным голосам.
Вот им-то Севка и подражал. У них перенимал эту лихую манеру выражаться, ухмыляться насмешливо, класть на все прожекты новейших идеологов, обещавших догнать и перегнать Америку и построить коммунизм на глазах нынешнего поколения. Была тут, однако, одна тонкость, которую Вадим улавливал страдальчески, как музыкант фальшивую ноту: у тех людей «оттуда» и даже у их детей, многие годы носивших у себя на лбу несмываемое тавро, злая раздражительность и сухой гневливый скепсис не были ни позой, ни игрой, они за них сполна расплатились выбитыми зубами и обмороженными пальцами, надорванным здоровьем, пропащей своею судьбой. А Севка будто бы пытался к этой судьбе на холяву присоединиться, как за несколько лет до этого тщился из себя изобразить бывалых фронтовиков подросший за войну молодняк или как дворовые ребята, примеряя на себя забубенную блатную долю, изо всех сил старались казаться урками.
Все эти соображения пришли Вадиму на ум много позже, тогда же он просто дивился Севкиной свободе в поступках и мыслях и, наверное, им завидовал. Конечно, завидовал, чего там, не только потому, что именно эти свойства друга производили роковое впечатление на Инну, но оттого, главным образом, что сам он этих свойств был лишен начисто. Его постоянно что-то грызло, что-то угнетало, какое-то беспокойство, какая-то неуверенность. Перед сдачей вступительных экзаменов они, естественно, усилились, превращая Вадима в раба собственных страхов и опасений. А Севка во время тревожных разговоров, во время обсуждения всевозможных слухов и выработки стратегии совместных действий предпочитал рассуждать о нравах западных университетов, куда молодые люди просто записываются по своему усмотрению, или же насвистывал какую-нибудь вдруг прошумевшую по стране лагерно-геологическую песню, по обыкновению фальшиво. Однако ж к экзаменам все же готовился, поддаваясь увещеваниям Инны и Вадима. А иной раз сам проявлял чудеса неслыханной, прямо-таки западной деловитости, отключая телефон, заваривал время от времени крепкий кофе, в перерывах между занятиями тягал поржавевшую гирю дореволюционного образца, добытую в каком-то сарае.
Накануне письменного испытания благоразумно запаслись шпаргалками с учетом вероятных тем как конъюнктурно-политического, так и классического свойства.
Не так уж нужны были сами по себе эти хитроумные «шпоры», сколько придавали они некое надежное самоощущение, будто оружие, которое никогда не держали в руках, или большие деньги, каких никогда не видывали.
Договорившись, что писать сочинение усядутся в один ряд, парни по краям, Инна посередине, с тем, чтобы, не вызывая подозрений, проглядеть работы своих подопечных на предмет ошибок.
Судьба, однако, с первых же шагов расстроила их планы. Выяснилось, что писать сочинение абитуриенты будут не в огромном классическом амфитеатре, где всем хватило бы места, а в нескольких тесных аудиториях, похожих на заурядные школьные классы. На пороге одной из них компанию властно разделили, именно за Севкиной спиной решив закрыть дверь. Заискивая и канюча, Инна умолила, чтобы ее тоже пропустили в это помещение. На Вадима она, проскользнув в щель, даже не оглянулась. Раньше обиды его охватила паника, привыкнув к мысли, что на экзамен они идут сплоченной командой, он почувствовал себя ребенком, потерявшим маму. Но все же взял себя в руки и с отчаянием штрафника побрел в соседнюю аудиторию. Какую тему выбрал он из трех предложенных, почему-то не осталось в памяти. Вероятно, по причине все того же крепко запомнившегося перепуга. Кажется, речь шла о Чехове. Скорее всего, о «Вишневом саде», хотя, может, и о рассказах. Сначала ему было непривычно в одиночестве. К тому же обида скребла под сердцем, он, конечно, не сомневался, что в момент выбора Инна бросится на помощь Севке, но то, с какой безоглядностью она забыла про него, смертельно уязвило Вадима. Закусив губу, он принялся писать и к концу первого часа заметил с удивлением, что одиночество и необходимость рассчитывать лишь на самого себя придали ему сил. А тут еще очнулась в нем желанная, редко посещавшая его бесшабашность, начисто задавившая противный мандраж и обыкновение проверять себя поминутно. Он писал, будто стихи, по вдохновению, не изводя себя и не сдерживая осторожными соображениями о запятых, тире и прочих коварных знаках препинания.