Человек, сидевший за большим столом под портретом, чем-то неуловимо напоминал того, кто был изображен на портрете, быть может, лысиной или любому глазу очевидными бородавками, но скорее манерами, общей выходкой, которые, как еще не подозревал Вадим, маленькие и средней руки начальники бессознательно заимствуют у начальников самых больших.
Впрочем, столу своему, должно быть принадлежащему к старому дореволюционному имуществу университета, заместитель ректора тоже соответствовал барской бледностью лица, самодовольно выпяченной губой, какою-то чуть заметной неестественностью позы, государственно-торжественной и расслабленно-домашней одновременно. Нечто похожее сквозило и в его улыбке, противоречащей чиновному духу кабинета. Эта не то чтобы добродушная, но во всяком случае дружелюбно-лукавая улыбка сильно Вадима обнадежила. Он вдруг с ходу поверил в мудрость и справедливость этого насмешливого невысокого человека, не то развалившегося простецки в державном проректорском кресле, не то придавшего своему мешковатому телу высокомерное положение особой начальственной вальяжности. Памятуя, что злоупотреблять руководящим временем нельзя, Вадим сразу же взял быка за рога, вполне складно и внятно поведал о своих отличных успехах, об участии в общественной жизни факультета упомянул ненавязчиво, но определенно, не рисуясь заслугами, рассказал и о целинной своей эпохе. И главное, упирал на данное ему обещание, ведь заверяли же, что он претендент номер один.
— Ну и что? — перебил его, по-прежнему улыбаясь, проректор, и Вадим с ужасом понял, что сильно заблуждался насчет его улыбки. Вовсе не дружеской она была, а неприкрыто злорадной и не о веселости нрава свидетельствовала, а об охоте потешиться над простаком-просителем. По дворовому детству были памятны Вадиму такие якобы весельчаки, своею приветливостью подманивающие простодушных для того, чтобы подстроить им зловредную каверзу — в дерьмо заставить вляпаться, мочой окатить…
— Сначала вас считали претендентом номер один, а потом нашлись претенденты первее, — откровенно, без обиняков говорил проректор, почти наслаждаясь полуобморочным состоянием Вадима.
— Но откуда же они взялись? — попытался Вадим оспорить безапелляционную реплику проректора и этим жалким своим сопротивлением вдруг откровенно его разозлил. Проректор соскользнул с кресла и нервно, суетливо заходил вдоль стола, опираясь на суковатую палку, которой Вадим сразу не заметил. Он понимал, вернее чувствовал, что пора уходить, что добиться он ничего не добился, так не ждать же в самом деле, чтобы проректор выставил его из своего генеральского кабинета. Но то-то и оно, что Вадиму вдруг вопреки покладистости своей натуры захотелось настоящего скандала, с криками, с дворовыми откровенными словами, с переходом на личности, по-дворовому же он вполне допускал, что проректор может перетянуть его суковатой своей палкой, и с восторгом бесстрашия ждал этого момента. И, быть может, дождался бы, потому что проректор, хромая по просторному кабинету, все больше кипятился и все нервнее дрыгал неполноценной ногой, все громче стучал тяжкой своей клюкой в благородный паркет и все язвительнее улыбался, обличая разных безыдейных хлюпиков, которые вместо того, чтобы честно выполнять свой долг в рядах наших доблестных вооруженных сил, норовят всеми правдами и неправдами пробраться на дневное отделение, изображая из себя отличников и активистов.
Но ничего, армия их всему научит, она их научит свободу любить, призовет к порядку. Вадим сквозь смертельную тоску подивился тому прямо-таки дворовому злорадству, с каким обличал его проректор, похожий внезапно на вечно раздраженного, перекошенного от мучившей его тайной злости на все и вся инвалида из соседней, пятой квартиры.
Удостоверившись в этом сходстве, сводившем всесильного университетского администратора до знакомого уровня квартирного склочника, Вадим с отрадой совершенного отчаяния направился к двери. А дверь, старинная, департаментская, именно в этот момент распахнулась, и нарядная дама с роскошным букетом южных цветов решительным шагом устремилась Вадиму навстречу. То есть Вадима она стремительно обошла, будто досадное препятствие, потому что и букет, и щедрые, театрально преувеличенные слова благодарности предназначались, само собой, хозяину кабинета. Вадим успел заметить, что дама превосходно одета, сильно надушена и вздернутыми к вискам глазами напоминает Инну.
Удивительного в этом не было — просто по-свойски навестила ректора Иннина мать, как говорили, известный в Москве адвокат. Вадим не вполне представлял себе, в чем заключена адвокатская известность, но догадывался, что она сродни актерской, позволяющей с разными влиятельными людьми легко и обаятельно устанавливать короткие отношения, запросто открывать те самые заповедные двери, к которым и приближаться-то боязно, заветную просьбу излагать с такой миной простодушия и невинности, будто даже мысль о возможности ее невыполнения представляется невероятной и по-детски обидной. Как и детям, таким людям не отказывают. Потому-то, дошло до Вадима, Инна и переведена на дневное отделение, и Севка переведен, за него, как за роковую любовь своей дочери-идеалистки, тоже сумела похлопотать красивая и влиятельная Иннина мамаша.