Отдельного корпуса жандармов
ротмистр Лунич.
Выстрел
Тенистый дворик. В глубине, под тутовым деревом, сидит седобородый генерал в отставке. В выцветших глазах ожидание, в руках колода карт — старик надеется, что сюда забредут любители преферанса. Но они не появляются, и уныние все сильнее горбит старику спину. Справа, сразу за воротами, дверь и окно. В окне виднеется красивое полное лицо попадьи, вдовы Мариам. В черных с поволокой глазах вдовы тоже тоска, она ждет своего партнера, однако и ее надежды съеживаются, как воздушный шар, проколотый булавкой. Рядом с Мариам живет еще одна вдова со взрослой дочерью Олей. В том же доме снимает у отставного генерала комнату ломовой извозчик Вануа. Оля служит в Управлении Закавказской железной дороги, а Вануа на заводе госпожи Мадер — развозит по духанам и домам пиво и лимонад. Вануа угрюм, силен, необщителен. Только при виде Оли губы его раздвигаются, обнажая зубы, потемневшие от красного вина и табака. Она напоминает ему умершую от туберкулеза дочку. Оля маленькая, тоненькая, при знакомстве посмотрела на Ладо, словно спрашивая: вам помочь? Глазки у нее такие блестящие, что невольно зажмуриваешься, когда встречаешься с ней взглядом. Где они впервые увиделись — на занятиях кружка или у каких-то знакомых? Он ответил на ее взгляд вслух: — Да, помогите, мне негде переночевать. — Мать Оли обрадовалась, засуетилась, напоила его чаем и уложила спать на тахте во второй комнате, под портретом покойного мужа. В следующий раз он снова сказал: — Помогите, Оля. Познакомьте меня с Вануа. — Она их познакомила, и они посидели в духане раз и другой, а затем Вануа посадил на козлы своего друга Ладо, одетого в старую шинель, и они вместе развозили по городу лимонад и пиво, а заодно — ящики с нелегальной литературой. В третий раз Ладо сказал «Помогите», когда за ним увязался филер. Филер остался дежурить у ворот, а Оля открыла запертую обычно дверь, которая вела в квартиру Мариам, и попросила, чтобы Мариам выпустила Ладо через вторую дверь, выходившую на улицу. Вдова обрадовалась приключению. Они вдвоем, хихикая, переодели Ладо. Он благополучно ушел, а филер простоял у ворот до утра. И еще не раз Ладо соглашался, чтобы Оля помогла ему. Она покупала ему билет на бакинский поезд, приносила в вагон свертки с листовками и брошюрами, сумки со шрифтом, встречала его и провожала… Казалось, что он делал одолжение, принимая ее помощь, а она молча благодарила за то, что он великодушно предоставлял ей такую возможность. Оля напоминала ему старого дружка Датико Деметрашвили. Он тоже никогда ничего не требовал, лишь тихо радовался, когда видел Ладо, и с ним можно было хорошо молчать, не чувствуя ни стеснения, ни неловкости. Оля, как и Датико, незаметно исчезала из комнаты, если замечала, что Ладо задумался.
Ладо повернулся на койке, посмотрел в окно, за которым розовело рассветное небо, и снова закрыл глаза. Как же случилось, что он ничего не замечал тогда? Ни суетни старушки-матери — конечно, она радовалась, что дочка, наконец, стала приводить домой парня и куда-то с ним часто уходит. Ни помощи Оли, которую он принимал, как само собой разумеющееся. Как он не понял тогда — все, что делала Оля, делалось ею только ради него самого. Так умывают рожицу младшей сестре, так стирают белье брату. Оля в самом деле по ночам, когда он спал, стирала ему белье, и он, проснувшись, находил на стуле выглаженную рубаху и носки. Но Ладо не был ей братом…
Он снова повернулся на другой бок. Дурно. Не то, что он прошел мимо, не ответил, он не мог ничем ответить, а то, что он даже не заметил чувства, которое ничего не требовало взамен, которое было, потому что было. Он не может даже представить лица Оли, помнит лишь ее блестящие глаза. Наверное, она не узнала бы его с такой длинной бородой, в истрепанной одежде, сутулым — он сам ощущает, что сутулится, с запавшими щеками — трогая лицо, замечает, как ввалились у него щеки, постаревшим — конечно, он выглядит намного старше своих двадцати семи лет. Однажды, когда он спускал из окна на нитке записку, часовой крикнул ему: — Эй, дед, ты что делаешь? — Кто-то передавал ему несколько раз виноград и персики, но он так и не узнал, кто приносил передачи. В тюрьме он не страдает, как другие заключенные, от отсутствия женщин, его плоть не ощущает голода. Ведь он не знал женской любви. Маша? Огонек, который так и не разгорелся и давно угас.
Ладо попытался вспомнить другие встречи, но не мог припомнить ни одной — с кем-то он говорил в поезде, с кем-то шутил на улице, с кем-то спорил в кружке, и все они остались в памяти, как бесполые существа, одетые в платья, в юбки и кофты. Может быть, иначе нельзя, может быть, любя всех людей, невозможно любить одного, потому что, отдавая любовь одному, обделяешь многих? Или, думая так, он лишь утешает себя, заглушает тоску по тому, чего не познал: по жене, по семье?