— Володя, разве вы хотите стать священником?
— Нет, конечно.
— А кем? — Она впилась в него глазами.
— Я занимаюсь переводами, несколько дней, как отослал в газету переводы рассказов Ниношвили. Люблю литературу и историю. Посмотрим, что получится… Во всяком случае, одно знаю твердо — моя работа должна облегчать жизнь людям.
— Помните наш разговор о Бахе и Генделе? Все-таки вы не правы. Гендель обещает людям именно светлый, новый мир.
— А Бах зовет бороться за него.
— Как, Володя?
— Вам Бах говорит: поезжайте в деревню.
— Боюсь. Чтобы поехать, нужно забыть о себе. Я ведь ни разу не думала о других. Папа, теперь мама и тетя всегда заботились обо мне, а я… Стыдно, правда?
Он кивнул.
— Молодец, что не солгали, не стали утешать и жалеть. Вы думаете, я справлюсь в деревне?
— Конечно, Маша.
Он уехал на лето в Тквиави, написал прошение ректору Тифлисской семинарии о том, чтобы ему разрешили перевод из Киева. Ректор наложил резолюцию на его прошение: «Разъяснить неудобоисполнимость просьбы», и он вернулся в Киев.
Киев показался теперь необычайно красивым, и люди в нем, оказывается, жили такие же приветливые и открытые, как в Тифлисе, все в нем было, как родное, — и узкие, грязные улочки Подола, и приднепровские просторы, и Труханов остров с его широкими песчаными отмелями, и величественный Софийский собор, и лавки Подольской торговой площади.
Он поздоровался с хозяйкой и, оставив вещи, хотел выйти на улицу. Один из соседей по квартире, прозванный за свой богатырский рост Алешей Поповичем, остановил его.
— Вы, кажется, имели друзей в университете?
— Да
— Полиция арестовала десять или двенадцать студентов. Говорят, у них революционный кружок был. Их прямо во время собрания схватили.
— Мои друзья в кружках не состоят, — сказал Ладо и направился к калитке. Если бы он не ездил домой, его тоже арестовали бы. Студенты не назовут его, но все же следует быть осторожным и в университете пока не показываться.
Маруся стояла у своего дома.
— Я увидела, что ты приехал, Ладуша, — тихо сказала она, — из окна. Я ждала.
Она сказала ему «ты» и назвала так ласково, как никто его не называл.
— Я боялась, что ты не застанешь меня, я завтра утром уезжаю в деревню. Ты рад?
— Да, Маша. Я знал, что ты не испугаешься. Куда ты едешь?
— В Полтаву, а оттуда — куда направят. Пойдем в сад?
Они взялись за руки и пошли в садик, весь заросший кустами сирени, возле которых буйно росли хризантемы, и сели на скамью. Больше они ничего не говорили — сидели и смотрели друг на друга, пока не стемнело.
Марусю позвала мать.
— Пойду, Ладуша, пора. Она ушла.
Он сидел на скамье до тех пор, пока в ее окне не погас свет.
Проснулся он рано и вышел к калитке.
Вскоре из подъезда вышли Маруся, ее мать и тетка. Дворник Василий нес за ними два чемодана.
Проходя мимо калитки, Маруся повернулась и сказала ему глазами:
— Прощай.
— До свидания, — про себя ответил он, достал из кармана табак, свернул цигарку и закурил. Табачный дым показался горьким, он обжигал горло.
Ильяшевич
В начале двенадцатого ночи помощник инспектора Киевской духовной семинарии коллежский советник Ильяшевич вошел в спальню.
Бесшумно ступая, Ильяшевич прошел между коек, наугад наклонился, понюхал рот и нос спящего — не пахнет ли вином или табаком?
Послышалось бормотанье. Ильяшевич повернулся и стал прислушиваться.
— Как лента алая губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока…
На лицо семинариста падал из окна свет луны. Ильяшевич занес его фамилию в записную книжку. Ученик бредил Библией, но инспекции из года в год напоминали, что «Песнь Песней» Соломона, некоторые места из книги Притчей и книги Премудростей Иисуса, сына Сирахова при обучении священному писанию в третьем классе опускаются. Либо преподаватель Кохомский нарушает указания правления семинарии, либо ученик проявляет нездоровую любознательность.
Семинарист повернулся, обнял подушку и шепотом произнес:
— Ланиты твои под кудрями твоими… Ильяшевич сделал пометку в записной книжке: «Лишить отпуска для свидания со знакомыми».