— Неплохая пьеса, Андрей Илларионович, — продолжал Корнилов. — Идея нужная: сколь веревочка ни вьется… Но таких пьес можно сотни состряпать. Сотни! И сюжеты еще закрученнее придумать. Да вы к нам в уголовный розыск приходите — мы вам такого порасскажем.
— Так за чем дело стало? — весело спросил Грановский.
— Ну а дальше-то что? — как-то вяло отозвался Корнилов.
— То есть как это: дальше что? — удивился режиссер.
— А так… Посмотрел я эту пьесу — ничего нового. С чем пришел, с тем и ушел.
— Да чего вы хотите от театра, от пьесы? Какого нового? — В голосе Грановского чувствовалось легкое раздражение. Корнилов уловил это и засмеялся.
— Вы, Андрей Илларионович, не обращайте внимания на мои умствования. Я предупреждал о своей некомпетентности. Но знаете, когда идешь в театр или книжку раскрываешь, всегда хочется что-то новенькое о себе узнать… А в общем-то пьеса нормальная. Мне показалось только, что герои в ней слишком одноцветные…
— Ну давайте, давайте! Топчите, — уже незлобиво проворчал Грановский. — Сам напросился.
— Правда, одноцветные. А ведь в каждом человеке и доброе и злое уживается.
— Это уж достоевщина пошла.
— А достоевщина — это плохо или хорошо? Молчите? Я вам, Андрей Илларионович, хочу засвидетельствовать: мой опыт общения с людьми подтверждает, что в одном человеке могут соседствовать и доброе и недоброе…
— Перед вашим опытом я снимаю шляпу, — сказал Грановский. — Вы бы рассказали про свои дела.
— Наши дела как сажа бела.
— Да уж это-то воистину так! С такими подонками небось приходится дело иметь! Я одного не понимаю, — горячо заговорил Грановский. — Ну что мы нянчимся с ними? Читаешь в газете: человек убийство совершил, а ему — восемь лет. Что же это такое, дружок? Где же карающая рука закона?
Корнилов замолчал.
— Ну что вы молчите? Сказать нечего? Вот то-то же! — словно бы обрадовался режиссер. — По глазам вижу: согласны со мной.
— Согласен, согласен, — поднял руки Игорь Васильевич. — Законы наши нуждаются в совершенствовании. Не всегда, правда, в сторону ужесточения наказаний…
— Вы мне скажите, Игорь Васильевич, как на духу скажите, — спросил вдруг режиссер, внимательно заглядывая в глаза Корнилову, — какое преступление вам лично, вам как человеку, наиболее омерзительно?
— Взяточничество, — твердо сказал Корнилов. — Лихоимство всех мастей…
— Взяточничество? — разочарованно переспросил Грановский. — Но есть же более мерзкие вещи.
— Самое мерзкое — лихоимство, — горячо запротестовал Игорь Васильевич. — Вот — чудище обло, огромно… Это чудище может прикинуться самой невинностью, а заражает все вокруг. Ученые провели недавно такое исследование: предложили большой группе людей оценить по степени тяжести десять преступлений. И знаете, какой результат? У всех опрошенных групп дача взятки оказалась на последнем месте… А ведь это порождает двойную мораль…
— Так! — Грановский сделал энергичный жест рукой, нацелив длинный палец на Корнилова.
— Но если говорить вообще, то меня больше пугает не само преступление, — сказал Игорь Васильевич, — а готовность некоторых людей совершить его… — Заметив недоуменный взгляд Грановского, Корнилов добавил извиняющимся тоном: — Может быть, это я слишком упрощенно? — Он прищурился, будто пытался разглядеть что-то далекое. — Да нет, пожалуй, именно это я и хотел сказать. Меня пугает, что некоторые люди больше боятся карающего меча закона, чем голоса собственной совести, собственного разума. — Он заговорил с необыкновенной горячностью: — Вот представьте себе — иное существо может прожить долгую жизнь, не совершив ни разу не то что преступления — проступка не совершив. Всю свою долгую жизнь такое существо аккуратно покупало в трамвае билет, не брало чужого. А почему? Только из-за страха быть пойманным! Человечишка этот не украл ни разу только потому, что боялся — посадят! И не убил поэтому! Понимаете?
Грановский протестующе поднял руку, но Корнилов опять остановил его:
— Понимаете, понимаете! Только согласиться не можете, потому что привыкли думать по-другому. Привычка вам мешает. И вот живет такой человечишка, вечно готовый к подлости, к преступлению. Ждет своего часа. И час этот может прийти. Такой час, когда наконец он увидит, почувствует: бери, никто никогда не увидит, убей — не дознаются! И украдет, и убьет, и предаст! Вот кого я боюсь больше всего. С таким человечишкой я, может быть, годы бок о бок живу, и он меня в любое время предаст, совершит какую-нибудь пакость. Когда почувствует, что останется безнаказанным.
— Вы это все всерьез? — удивленно спросил Грановский. — Или на вас полемический стих нашел?
— Всерьез. — Корнилов сел в кресло, устало откинулся на спинку. — А вы, конечно, со мной не согласны?
— Нет, я не могу утверждать, что не согласен, — растерялся режиссер и развел руками. — Все, что вы говорите, очень занятно.
— Занятно?
— Простите, ради бога. Словцо не к случаю, — Грановский улыбнулся смущенно. — А как же «души прекрасные порывы»? Ум, сердце, чувство долга, наконец! Уж не считаете ли вы, что чувство долга — подневольное чувство? Продиктовано страхом перед ответственностью.
— Что за привычка укоренилась в нашей жизни! — раздражаясь, сказал Корнилов. — Все толкуется, как говорит наш брат юрист, расширительно! Андрей Илларионович, я лишь одно хочу сказать… Нет, нет, я просто утверждаю: существуют в нашей жизни человеки, не совершившие преступления только из страха расплаты. Даже нет! Они не столько боятся расплаты, сколько быть узнанными. С преступниками мы справимся. Рано или поздно мы их вылавливаем всех. Но как распознать человечишку с ограниченной совестью? Молчите? А я так думаю, что в некоторых случаях не распознать! — Он замолчал и несколько секунд сидел задумавшись. Грановский тоже молчал. Неторопливо набивал трубку уминая табак большим пальцем.
— Расскажу вам один страшный случай, — снова заговорил Корнилов. — Страшный не самим преступлением, а тем, какой человек это преступление совершил. Представьте себе: март сорок второго года. Ленинград только-только начал оправляться от страшной зимы. Очищают улицы. Добровольцы-сандружинницы ходят по квартирам — помогают больным, увозят мертвых. И одна из этих немолодых женщин, пока подруги уносят мертвую старушку, раскрывает стоявшую на столике металлическую коробку из-под чая и находит в ней драгоценности. И кладет их в карман. Кладет, потому что никто не видит, кладет, потому что знает: из всех обитателей квартиры в живых никого не осталось — старушка была последней… А эта женщина слыла добропорядочной, ее уважали друзья и сослуживцы, почитали ученики… У нее были ученики! И она их, наверное, добрым делам учила.
— Вот что делает с людьми жадность, — подал голос Грановский.
— Жадность-то жадность… Но не все жадные — воры. И не все злые — хулиганы. И не все лгуны — лжесвидетели. Правда?
Режиссер промолчал.
— Если человека с раннего детства воспитали так, что честность и неприятие всякого зла стали главными чертами его натуры, никакие соблазны ему не страшны, — продолжал Корнилов. — Поступки этого человека продиктованы его пониманием добра и зла, а не боязнью наказания. Такие люди умирают, ни разу в жизни не взяв в руки Уголовный кодекс. А эта женщина… Ну что ж, вот вам пример человека с двойной моралью. Не подвернись ей тогда случай, жила бы честно. До следующего. Но искушений-то в жизни много!
— А как же ее поймали? — удивился Грановский.
— Это уже дело десятое… Через пятнадцать лет пришла продавать золотой браслет. А браслет уникальный, еще до войны был взят на учет государством. Его старушка завещала музею.
— Судили?
— Нет. Срок давности истек. Да разве только в этом дело? Кем она к старости пришла? Воровкой… Я на каждом углу кричу: профилактика, профилактика! Но не такая, как ее понимают некоторые: имеет подросток пять приводов в милицию — закрепляют за ним шефа с завода, и на этом все кончается. Нет, братцы! Профилактика начинается с родителей. У них еще и ребенок не родился, а мы должны знать: смогут ли они правильно свое дитя воспитать? И научить их этому искусству. И вмешаться, когда увидим, что не смогут родители настоящего гражданина вырастить. И вмешаться не тогда, когда парень попробует чужие велосипеды угонять, а раньше, когда он в ползунковом возрасте каждый день пьяного отца или мать будет видеть.