«Я — из другого теста. Мне бы всего три года открутить назад, и я бы нашёл тех ребят, которых ты, Курт, называешь предателями. А это подполье. Я бы не побрезговал замарать свою арийскую совесть алым цветом, я бы поручкался с коммунистами, лишь бы избежать нынешнего вселенского позора! Так кто же среди нас двоих лучший немец, Курт?» Эрих стал задумываться о подполье как упущенной, хотя пока ещё не окончательно упущенной возможности, но путь отнял у него силу на такую опасную мысль, и только пустота, оставленная ею, нет-нет, а сверлила его совесть сквозь сон о пивной кружке…
— Эй, парень, собрался с духом? Пошли, шевели копытами! Двор переходим быстро и уверенно, и к окну. Окно приоткрыто, там мной замечен мальчишка неарийской наружности, с цветочком в руке. Вылитый еврейчик. Вот туда метнёмся. У окна подставишь мне спину, я на тебя, и в тепло. Дважды два для двух бывалых…
— А ограда?
— Разве это ограда? Смех, а не ограда. Дырявый швейцарский сыр. На раз ее сделаем. Ты, берлинец, хоть раз бывал в Швейцарии?
«При чем тут Швейцария»? — с вялым раздражением отметил Бом, и они пошли…
Яша Нагдеман очень опасался бандитов, живя в городе, где не было полиции, и за порядком должна следить советская комендатура. Она и следит. Но кто доверит своё жилище и своих жён солдатикам со скуластыми запылёнными лицами, с не по-доброму утомленными, немигающими глазами? Кто станет ждать порядка и добра от этих людей, не по своей воле ушедших сюда от степей, от кишлаков, от семей… чем-то они должны оправдать потерю пяти лет, каким-то трофеем. Так думают жители завоёванного или, как предпочитают говорить победители, освобождённого города. Но Яша считает, что находится по отношению к ним в более выгодном положении. У него уже нет жены, и брать у него нечего. Его папиры подписаны комендантом. Яшу точно не заподозрят в пособничестве ненавистным немцам. И дом Бертельсмана — на виду, он не затерян в глуби безлюдных переулков. Günstige Lage[4]. Но сыновей, Мойшу и Эрика, Яша попросил не оставлять окна открытыми и быть внимательными и даже подозрительными ко всяким незнакомцам. Молодой раввин уважал своих детей, не любил и не умел им велеть и следить за каждым их шагом. Тем более, что разумный и осторожный Мойша оказался совсем взрослым, в чем-то взрослее его самого, и сам опекал Эрика, который в доме Бертельсмана, без штор и запрета на громкие звуки, все чаще позволял себе шалости. Свобода, расширившаяся на несколько стен, на сад, на цветы, на богатство запахов, потрясающая свобода звука и движения, и другая свобода, измеренная уменьшением меры, энтропии страха (так потом будет говорить Мойша, стараясь формализовать меры свободы и научиться их измерять в энергиях) — ещё будет ему стоить другой свободы, он заплатит свою цену за восстановление порядка.
Как бы то ни было, по вечерам Яша проверял не только замок на дверях, но и окна, плотно ли они закрыты на ночь. Он это делал перед тем, как уложить спать детей. Мойшу он целовал в лоб, Эрика награждал прикосновением губ к тёплому затылку. Так он попутно проверял, нет ли у детей жара. Но Эрик приоткрыл окно уже после ухода отца. Весь день ему, маленькому человеку, мерещилась мама. Мама уговаривала Мойшу петь, не издавая звуков. А он, маленький Эрик, зажимал уши. Этого никогда не было и не могло быть, мама ушла к богу при родах, когда рожала его — об этом ему недавно сообщил Мойша, он же рассказал про то, как супруги Штрахи помогли ее втайне похоронить. И тогда, после того разговора с Мойшей, Эрику приснилось, как мама учит Мойшу петь бесшумно. А теперь, иногда, это видение — уже не сон, посещает его. Мойша не умеет петь, зато умеет различать ноты и инструменты войны. То снаряд, то бомба, то русский самолет, а то — немец или итальянец. Этому умению Эрик никак не может научиться, зато ему кажется, что он овладевает другим навыком — он может различать трели самых разных птиц, про которых Мойша пренебрежительно говорит, что они одинаковые, птицы и птицы, соловьев меж них не слышно. Эрих не знал их названий, но тоже представлял себе их оперения и клювики, он заселил ими тот мир, в который поднялась мама. Ее лика — это он уже осознал — он тоже не видел никогда… Зато она была звуком, звуками, наполняющими его временами. Он чаще и чаще ждал ее и жил слухом, и для того тихонечко, втайне от брата, приоткрывал окно, стоило тому заснуть. Этим вечером Эрику чудились звуки неба, шорох облаков, трущихся о чёрный наждак неба. И он прокрался поближе к окну и уселся на пол под столом, покоящимся между кроватями и окном. Мойша рассказывал про силу трения и показывал младшему брату, как, нагреваясь, трется рука о пол… Совсем другой звук, чем облака трутся спинками о небо.