— Да понимаю я, — он взял кулак девушки в свои лапы. — Но я видел, во что месть людей превращает. Не дай Бог. Если это случится… это еще хуже, чем просто пулю словить.
Мэй дожевала как-то мгновенно остывшую картошку… Носит же земля таких дураков. Попросила одна утешения, называется. Нет, ни бревна поп не понимал в людях. И это, вообще-то, успокаивало. Рядом с ясновидцем было бы страшно.
— Ладно, — Костя миролюбиво усмехнулся в бороду. — Нам через двадцать минут на вахту. Посуду вымою.
— Давай уж я сама вымою, тут всего ничего.
Поднявшись после мытья на палубу, она подошла к Энеушу и доложила:
— Картошка была с сосисками.
— И почему я с самого начала так думал? — он улыбнулся Хорошей Улыбкой. У него было две улыбки: Хорошая и Плохая. Хорошая — это когда Энеуш улыбался нешироко, чуть приоткрыв рот. Плохую — оскал под чуть приподнятой верхней губой, — Мэй видела еще когда они ходили в школу Каспера. А Скверная была — от уха до уха. На неподвижном лице это смотрелось особенно жутко, и Мэй надеялась, что он никогда так не улыбнется ей.
Жемчужину своей коллекции шрамов он показал Мэй вечером того же дня, когда они признались друг другу. Положил голову ей на колени и попросил посмотреть за ушами и возле самой границы волос на висках. Мэй пригляделась и не столько увидела, столько нащупала паутинно-тонкий рубец. Скоро он исчезнет совсем.
Для проникновения в окружение фон Литтенхайма Энеушу сделали пластическую операцию. Сняли своё лицо, заморозили, трансплантировали чужое. А потом чужое лицо снесло, а собственное не удалось восстановить, как было. Свои нервы погибли, растить новые — долго, а имплантированные металлические — это всё равно что огненная надпись на лбу, видны на любом сканере. Так что выше крыльев носа у Энеуша была тщательно воссозданная по фотографиям полумаска из его собственной кожи. Поэтому когда он не хотел напугать человека — то улыбался осторожно, чуть раздвигая губы. А когда хотел…
Над каналом прогудел снитч. Пролетев над яхтой, завис на миг. Заснял. Обычный снитч, диспетчерский. Конечно, если что, СБ с лёгкостью получит данные и от диспетчерской службы канала — но для этого они должны будут сначала сообразить, что именно и от кого нужно запрашивать. Снитчи — и уличные, и полицейские, и диспетчерские, поставляют такой объем информации, какой ни одна человеческая или даже вампирская команда обработать полостью не в силах — а машина что ж, машина дура. Она тупо выполняет свои задания: уличный снитч фиксирует участников движения, этот, канальный лоцманский — названия и номера судов, время прохода, — и через определенное время все эти данные превратятся в безобидный статистический файл, кроме сведений о тех, кто попал в «красную зону» — нарушителей. Если уличный снитч поймал тебя за рулем на неправильном развороте — то данные о твоей машине немедленно поступят в дорожную полицию и тебя задержит первый же коп. Конечно, и это само по себе не так страшно — если ты не в розыске. Но вот то, что твой файл отныне будет в «красном отделе» у дорожников или речников, может дать СБ-шникам лишнюю зацепку. Поэтому подпольщики вне сферы своей деятельности — самые законопослушные люди в мире. Они всегда ездят по правилам, переходят улицу в положенном месте и бросают мусор точно в урну.
Десперадо нравились портовые города. Это как мешок, который внутри больше, чем снаружи. Кого там только не встретишь, и всякой твари как минимум по паре, так что и немота, которую иногда приходится демонстрировать, — ну, как иначе сделаешь заказ в кафе или спросишь, как пройти туда-то? — не очень особая примета. Ещё и не таких эти портовые города видали.
Замолчал он в восемь лет, когда мама после прохождения адаптационного курса вышла замуж за начальника полицейского управления в Сигишоаре. Замолчал не сразу — а после того, как «папа» в первый раз изнасиловал маму и избил его самого. Просто приказал себе не кричать — а когда сознание вернулось, оказалось, что он и говорить не может — даже с синтезатором.
Случись это с кем-то из других детей, неладное заметили бы раньше — учителя, воспитатели, да просто знакомые… Но Лучан с матерью были из-за фронтира, от них ждали неровностей. Румыния перестала быть зоной рецивилизации полтора поколения назад, кто сам не помнил, тот наслушаться успел, как оно там, с той стороны. А потому мальчика жалели, надеялись, что отогреется — а уж на Штефана Дмитряну и вовсе не стали бы грешить — золотой человек, вырос здесь и никто, кроме шпаны, ничего худого, кроме доброго, о нем сказать не мог. Синяки и ссадины иногда замечали — но мальчишки есть мальчишки, мало ли с кем он дрался и где оцарапался — а он ведь дрался. И только внеплановый медосмотр открыл следы жутких избиений.
Конечно, о случившемся заговорила вся Сигишоара. Как же так — начальник полиции, приличный человек… Женился на женщине из-за фронтира, взял ребенка из-за фронтира — думали, святой. Ведь все знают, что такое эти, оттудашние. А оказалось — он их взял, чтобы позволить себе то, что с местными — даже со шпаной — позволить себе было нельзя. Или было в этой Сильвии что-то такое, что будило в мужчине зверя? Они там… Но то ж в Сильвии, а не в мальчишке. Он же даже рассказать не мог, немой.
Отчима больше ругали, чем жалели, маму больше жалели, чем ругали, а самого Лучана дружно занесли в невинные жертвы. И все бы успокоилось, если бы Штефана просто посадили.
Но его занесли в категорию F, и однажды ночью Лучан проснулся от объявшего его смертного ужаса. А когда он нашел в себе силы спуститься вниз и увидел маму плачущей над белым-белым телом «отца»…
Он почувствовал, что его предали. Это была не защита, не справедливость — что-то совсем другое.
И вот так получилось, что иммигрантка из-за фронтира, Сильвия Дмитряну, унаследовала дом и сбережения своего мужа. И, как то бывает иногда с людьми, на которых из ниоткуда падает богатство — начала жить на широкую ногу. Конечно, воображение ее было ограничено воспитанием — не на Тиффани она тратилась, а на броскую чешскую бижутерию, и вина покупала дешевые, хоть и помногу, и начала водить любовников, и из серой забитой женщины превратилась в вульгарную бабу… И пошла по Сигишоаре сплетня такая гнусная, что Лучан весь затрясся, когда в первый раз ее услышал.
Нелепая была сплетня — ну как, скажите на милость, Сильвия могла свалить свою вину на мужа, если того допрашивали под наркотиком и вина его была признана им самим? Но Лучан не мог приводить доводы разума — он ведь был нем, да и не очень сообразителен. Он мог просто бить — и бил.
И тут уж в городе многие уверились, что ни за грош пропал Штефан. Потому что как не поднять руку на такого волчонка? Погиб из-за шлюхи и ее немого отродья. Высокие господа, тех, кто получше, любят — вот и не стали особо разбираться. Дело ясное.
Конечно, так считали не все, но и того, что было, хватало с головой.
А Лучан не мог, никак не мог им объяснить, почему мама ни одной ночи не может встречать трезвой, и почему ей все время нужен хахаль в постели. Да и не стал бы, вернись к нему речь. Этим объяснять? Да пусть провалятся.
И когда за ним приехали из социальной службы, забирать — он шипел, лягался и кусался, потому что мама ведь была хорошая! Ну и что, что по утрам от нее пахнет перегаром? Ну и что, что по утрам от нее выходят чужие мужики? Она ни разу не обидела Лучана, и всегда его ласкала, даже когда у нее болела голова. Как они могли? Как они могли так с ней поступить? Если это их справедливость — то зачем она нужна?
Сильвия Дмитряну не стала ждать, пока к ней придут ночью. И обращаться за помощью не стала. Взяла дробовик мужа и разнесла себе лицо.
Из патронатной семьи Лучан сбежал. И от второй сбежал. И от третьей. А в четвертый раз его отправили в «горную школу» — и там Лучану неожиданно понравилось. А еще больше понравилось у дядюшки Руди — хуторянина, взявшего Лучана на лето. А однажды вечером к дядюшке пришли люди…
Один из них, господин Григораш, выделялся среди всех уверенными повадками и ученой, книжной речью. После темноты он позвал Лучана в сад, поговорить. Он говорил, и каждое его слово ложилось как камень в стену. Мир устроен несправедливо. Впрочем, Лучан, ты это знаешь не хуже, а то и получше, чем я. И стоит ли ждать справедливости от мира, где всем заправляют людоеды? Одних пожирают без закона за фронтиром, других по закону — здесь. И даже если нужно защитить слабого, это отдают на откуп людоедам, потому что не хотят брать на себя ответственность за грязную работу. Так несправедливость устраняют несправедливостью, а преступление — преступлением. И неудивительно, что такой парень, как ты, не хочет жить по законам, которые волки придумали для овец…