Эней переключил машинку на режим записи, закрыл глаза. Лежать и лежать, пока кровь не очистится вся, пока восемь литров раствора не пройдут через систему. Это двенадцать часов, что ли? Да меня разорвёт от внутреннего напряжения. А каково Мэй изображать там, снаружи, веселье и детский визг на лужайке? А ещё нужно будет в Драге пошляться по кафе, позаигрывать с барменами… Хотя она сделает всё, что угодно — лишь бы не лежать тут, точнёхонько над головой нашей бабушки Аннемари, со мной, гадом, который был готов в неё стрелять…
«Это безумие», — сказала Мэй, узнав, что Эней хочет похоронить тело Эллерт. Похоронить, а не просто утопить втихаря по тёмному времени. Но тут Энея поддержали все. Даже Десперадо…
…К тому моменту как навалилась темнота, огни города остались далеко позади — только звезды двоились в реке да призрачно мерцали бакены, крашеные флуоресцентной краской. Мотор заглушили — и в полной тишине шестеро встали над телом, зашитым в простыню. Костя сказал недлинную молитву, тело переложили на доску, приподняли край — белый сверток соскользнул в черную воду, и по звездам пошла рябь.
Тело пошло ко дну не сразу — какое-то время плыло довольно близко к поверхности, ткань пузырилась, зашитый в неё груз делал свое дело медленно. Но всё же делал — ткань намокла, тело пошло вниз почти вертикально, оставляя след из мелких серебристых пузырьков. Эней зарядил в барабан один патрон, над рекой раскатился выстрел — а затем всплеск: «Питон» Ростбифа ушел в Эльбу. Больше Эней ничего не мог сделать для старой женщины-солдата.
Погода стояла прекрасная — для перехода конечно. Прогноз — самый радужный. План отступления не дал ни одной трещины — три недели хождения на яхте оказались достаточной школой, чтобы Антон и Костя смогли спуститься каналами до Глюкштадта.
Костя рассказал, как на обратном пути через Гамбург его проверила полиция. Костя и Антон показали документы, доверенность на яхту, рассказали историю про польского друга, у которого «накрылся отпуск», позволили обшарить судно (никакого криминала на яхте не было, весь криминал вывез Цумэ), предложили полицейским кофе. Видели ли они этих людей? — им предъявили россыпью кучку снимков, в том числе и старые снимки Энея, и компьютерные реконструкции, в которых, напрягшись, можно было узнать Мэй Дэй и Десперадо. «Нет, не видел. А кто они?» — «Как, вы не слышали последние новости из Гамбурга?» — «Шутите, я от руля не отрывался. А что случилось?» — «Теракт.» — «Вот блин.» — «Простите, что?» — «Это я так, выругался. Гады.» — «Большое спасибо, герр Неверов, герр Маковский» (такой была фамилия в польском аусвайсе Антона). — «Да не за что…»
— Это хорошая новость, — сказал Эней, услышав, что полиция по-прежнему думает, что у него лицо Савина, снимков Мэй и Десперадо в обороте нет, а Ростбиф всё ещё значится в сомнительных покойниках. — Они попетляют какое-то время. Но в канал мы не пойдём. А двинем мы в Санкт-Петер.
— Куда? — изумился Костя.
— Санкт-Петер. Есть тут такой город-тёзка.
Ну и двинули. Погода меняться не собиралась, полиция больше не проявляла интереса к яхте, ребята смогли, наконец, выспаться — словом, все было хорошо, если не считать того, что все было плохо.
И когда между Энеем и Мэй грохнуло, все почувствовали облегчение, как после грозы. А грохнуло знатно. И деваться на десятиметровой яхте было совершенно некуда.
— Милые бранятся — только тешатся, — сморщился Игорь. — Когда ж они натешатся, наши Бонни и Клайд…
Бранилась в основном Мэй. И как бранилась. Стах бы покраснел.
— Сильно фонит? — поинтересовался Антон.
— До небес.
Наконец, дверь носовой каюты с грохотом раздвинулась и с таким же грохотом схлопнулась. Пригнувшись, чтобы заглянуть через окно в салон, Антон увидел Энея — тот стоял, упершись руками в стол, и смотрел на столешницу так, как будто это она, а не Мэй, только что поминала всю родословную балтийской селёдки, начиная с Дарвина. Не замечая Антона, командир поднял руку, словно продолжал диалог без слов — и уронил её в жесте отчаяния. Глянул вокруг, не обнаружил ничего, пригодного к употреблению в качестве поля яростной деятельности — посуда перемыта, еда подъедена — и хлопнулся на диван, руки на тот же стол, головой на руки.
— Иди поговори с ним, — шепнул Антон Косте, выпрямляясь.
— Я?
— Ты у нас поп. Иди.
— Я… не думаю, что ему нужен поп.
— Ты знаешь, как с ним разговаривать.
— Ему сейчас не нужен исповедник. Ему с человеком поговорить надо.
— А ты кто, ископаемая рыба латимерия?
Десперадо ткнул Костю в бок и одними губами, но весьма энергично сказал: «Иди!»
— Пойми, — объяснил Игорь. — Я для него пока еще — чужой. Антошка — ребенок, а Десперадо, конечно, прекрасный слушатель, но…
— Я понял, — Костя вздохнул, — Давай вводную тогда, эмпат. Что он, что она.
Игорь сделал Антону и Десперадо знак глазами — отойдите, мол. Любопытный тинэйджер попытался изобразить непонятливость, но Десперадо попросту уволок его на нос. Игорь положил руки на штурвал.
— He needs to get laid. Badly.
— А по-русски? Ему все еще надо лежать после отравы, или…?
— Или. Ему то утешение, которое наша Церковь повелевает супругам уделять друг другу. Ну, ты сам знаешь, как в Писании сказано — «груди ее да упоявают тебя во всякое время».
— Ты, я смотрю, из Писания самый изюм выковыривал.
— А то. Они, идиоты, меня стесняются обычно, но друг от друга не шарахаются: то приласкает один другого, то прижмет слегка, обычные нежности. А теперь это между ними прекратилось. Полностью.
— Это я и сам вижу. Ну, колбасит человека. Бывает. В принципе, и должно его колбасить. Я думал, само пройдет — что я упустил?
— Ты упустил из виду Мэй.
— А что с ней не так? Ну, помимо того, что с ней все не так.
— Она решила, что теперь кэп ею попросту брезгует.
— Господи Иисусе…
— Ты здесь Его официальный представитель. Вперед.
Костя окончательно передал штурвал Игорю и спустился в салон, ощущая себя кистеперой и напрочь ископаемой рыбой латимерией.
Из-за дверей носовой каюты доносились сдавленные рыдания. Эней поднял голову и вопросительно посмотрел на Костю.
Кен молча открыл бар, достал две стопки, налил в обе коньяку до половины и одну пододвинул к Энею. Он ждал отказа, но кэп неожиданно легко опрокинул полсотни, шумно вдохнул через нос и выдохнул через рот.
Костя опустошил свой стаканчик и налил еще. Повторили.
— За что она на тебя ополчилась? — спросил Кен.
— А почему ты решил, что не я на неё?
— А потому что я вас уже немного знаю.
Эней помял ладонью лицо, словно хотел придать ему нужное выражение вручную.
— Ты не поверишь — за то, что я исповедовался.
Костя задумчиво побарабанил пальцами по стопке.
— Знаешь, а ведь я на тебя тоже наехать должен. Потому что выходит — исповедь твоя была неполной и неискренней, раз, — священник загнул палец. — Епитимью наложенную мной, ты самовольно счел недостаточной и сам усугубил — два. И подвергаешь ей не только себя, но и другого человека, который о том не просил — три.
— Это почему же неискренней? — наклонил голову Эней.
— А потому что ты, исповедуясь, думал себе: мели, поп, а уж насколько тяжел мой грех и как себя за это наказывать, я сам разберусь. Что, не так?
— Не так. Ничего такого я не думал.
— Думал. Может, словами про себя не так формулировал — но до этого твоего теперешнего образа действий надо было додуматься.
— А что, нужно продолжать в прежнем духе, как ничего и не было? Мы с ней человека пытали и убили, падре. И ты думаешь, я прочитаю положенное число Розариев, и буду жить как жил, да? Не делай такое лицо, я знаю, что ты сейчас скажешь: это она, а я хотел помешать, но был отравлен, так что Эллерт сама себе эту постель постелила. Нет. Ты сам говорил, что мы теперь едина плоть. Едина. Один человек. И часть меня — внутри, там, глубоко, она хотела этого, Кен. Я этого хотел.