– Известно кем!
– Райкомовским секретарем небось? Или летчиком? Сталинским соколом?
– Не-а, я заделаюсь чабаном!
Приходила весна, и становящиеся все более отвесными лучи степного солнца несли округе новые испытания: снег начинал таять бурно, непрерывно и повсеместно, отчего тысячи мелких ручейков сливались в более полноводные, шумные, а главное, более мощные потоки, рвущиеся в луговые низины. Верхние слои почвы, однако, глинистые да к тому же еще и здорово промерзшие – и сплошь, и на глубину – за долгую зиму, не пропускали сквозь себя эту развеселую, эту живительную влагу, и она низвергалась в окрестные балки и овраги, размывая их еще глубже, устремляясь куда-то дальше, дальше, но не оплодотворяя, а, наоборот, круша все на своем пути.
– Неужто, Федька, всерьез подашься не в большие люди, а в чабаны?
– А то нет?
– Но тоже, поди, в сталинские?
– А чем сталинские хуже нонешних казахских?
– Значит, выделишься, дружок, в колхозе по-геройски?
– И выделюсь! Не велик труд!
– Это в наших-то Богом проклятых краях?
– Сказал, буду чабаном, значит, буду! Чего пристали?
В вешних потоках, в их клокочуще-подзавывающих водоворотах ни за понюшку табаку погибали целые отары овец, десятками тонули быки и кони, сплошь да рядом находили свой конец неосторожные люди. Стихия очнувшейся после долгой спячки воды походя сносила заготовленные впрок скирды прошлогодней соломы, угрожающе подступала к расположенным на возвышениях скотным дворам и жилым постройкам. Но все это лишь весной, словно бы в отместку за буйный нрав которой редкое лето в степи, по изустно-протокольным заверениям старожилов, выдавалось без жестойчайшей засухи. Редкое лето – потому что уже, как правило, в мае восточные ветры начинали дышать изнуряющим жаром, и обессиленно никли к трескающейся земле вчера еще торжествовавшие и цветы, и травы, а хлеба-то, хлеба на широких полях сохли под корень, не успевая в короткой своей жизни иногда даже выбросить колос.
– Ну и наплачешься потом в чабанах, дурачок залетный!
– А вы-то сами тут рази же не залетные?
– Мы-то сами как раз местные и потому не понаслышке ведаем что почем. Взять хотя бы ту же чабанскую судьбину…
Под вечер летом все-таки, случается, малость спадает жара, и тогда овцы как бы стряхивают прежнее состояние полупрострации-полудремоты, и вся многоголовая бурая их масса заново обретает утерянное было звучание: грудные трепетные голосишки ягнят перемешиваются с густым блеянием остальной отары, колышущейся отнюдь не на месте, а вдаль и вдаль по спаленным травам. Животные устремляются в одном общем направлении, бредут, безразлично толкаясь боками и вздымая к небу густую пылюку, отчего начинает казаться, что это сама буро-желтая земля шевелится и клубится от края и до края. А косматые, хорошо усвоившие профессиональные приемы собаки чабана степенно вышагивают обочь этого только на первый взгляд хаотичного кочевья, и Боже тебя упаси в эти часы или минуты – будь ты хоть матерый волчище, хоть даже и вооруженный берданом человек – приблизиться сверх положенного природой интервала к отаре. Тут же, глядишь, сорвется с прежнего шага кипящий злобой чабанский пес и, припадая всем своим мускулистым телом к земле, ринется с прижатыми к большой голове ушами на потерявшего осторожность зверя или чужого тут человека, обрушит его со всего маху тяжелыми лапами навзничь и примется упоенно рвать в клочья страшными клыками.
– Ты небось думаешь, что чабан у нас большие деньги зарабатывает?
– Да зачем мне деньги?
– С пустыми карманами, Федька, на проживешь!
– Дык ведь вот они у меня пустые – и ничего. Живу себе помаленьку…
Эти картины бесхитростного степного бытия и эти давние полушутливые разговоры взрослых с заезжим мальчишкой вспоминаются сейчас Федору, туманя его ослабленное потерей крови сознание под теплый и усыпляющий перезвон молочных струй об оцинкованную жесть. Не зря ведь и потом, вглядывается в себя разведчик, в прежнем потом, но уже после степного гостевания, бывало, с особой охотой пригонял он корову домой, по-хозяйски отделял от нее и заводил за перегородку теленка, а мать тем временем начинала доить их верную и безотказную кормилицу. И так же точно, вглядывается и вслушивается в себя Федор, вызванивали тогда молочные струи, и так же сонно клонилась от нечабанских пока забот усталая голова на грудь, а в сгустившихся сумерках в грязную мальчишечью ладонь доверчиво утыкалась теплая и мокрая телячья морда…
– Ой, кто это тут? – гибко распрямляется в полумраке женская фигура. – Ой, как вы меня напугали!
Поникший было у косяка Чудак вздрагивает от этих восклицаний всем телом так, что здоровая его рука – левая – с пистолетом на боевом взводе едва не вырывается сама собою из кармана пиджака. Мирное «сень-звень» теперь уже звучит только лишь в подсознании раненого человека, а женщина, повязанная белым платочком, стоит над ведром, в котором – округло – тоже словно бы белеет такой же платочек, стоит и смотрит из сумеречности хлева на неожиданного пришельца.
– С добрым утром вас, – Чудак приваливается к дверному косяку таким манером, чтобы женщина не обратила внимания на правую сторону его пиджака, набухшую кровью и оттого почерневшую. – Возвращаюсь вот из ночного рейса… Еду и думаю: может, сегодня к утренней дойке Лена встала, а не вы…
– Спит еще твоя Лена, – засмеялась женщина, окончательно успокаиваясь. – В два часа ночи заявилась меня проведать – и теперь спит. А ты, значит, и есть тот самый, которого я сама же к дочке с посылкой…
– Я и есть.
– Ну тогда, выходит, будем знакомы по второму разу. А то ты и есть – и тебя вроде как и нет. Дочка мне все уши про тебя прожужжала, а чтобы домой на чай пригласить…
– Потому-то я сегодня и нанес этот столь необходимый визит.
– Нанес? Необходимый? Будет тебе дурака-то валять! Не мне же ты его, сам поначалу признался, собирался этот визит-транзит нанести. Ну да соловья баснями не кормят, пойдем в избу, передохнешь малость, молочка попьешь, а там между делом Лена соберется и тебя проводит.
– Спасибо. Но сейчас никак не могу. Когда горит
план, то не к лицу ударникам пятилетки…
– Какой план? Какая пятилетка? Какое «не к лицу»? На тебе же и лица-то нет.
– Все равно мне не до передышки. Дела с финансовым интересом.
– Нужный из тебя получился бы зятек. Но – для моих прижимистых соседей. А коли по мне, так всех же денег, сынок, вовек не заработаешь.
– Попробую хотя бы некоторую часть… Кланяйтесь от меня Лене, И простите меня обе…
– За что, сынок?
– За все.
Машина раздерганно уносила человека к переправе, машина завывала перегревшимся мотором, а сам человек за баранкой в это же время подетально представлял себе, забывая о неослабевающей боли в плече: вот прокая женщина вешает ведро с парным молоком на крюк и начинает хлопотать по дому. Вот женщина (для него, для будущего зятя) наливает свежей воды в умывальник, вот она на цыпочках, чтобы не враз разбудить разоспавшуюся дочь, приносит брусочек мыла и полотенце, а вот всплескивает руками, когда Чудак пытается извлечь из походного мешка свои шоферские – холостяцкие! – и мыло и полотенце. Женщине разведчик (и такое случается!) давеча сказал правду: «Не до передышки» – и машина буквально рвется к утренней переправе, в то время как Федор видит себя умытого, легко осилившего с душистым домашним хлебом целый жбанчик парного молока и после этого прикорнувшего ненадолго прямо за столом в прохладной горнице с завешанными окнами и дощатым полом, устеленным особым набором пахучих трав.