С тех пор человек "А" покидал человека "Б".
Секундами.
Микки. Не Милдред. Глупенькая Микки, которой ни полное имя не подходило, ни палевый цвет коротких волос. Когда я кричал на неё, она замирала, точно в плие, только подгибала лишь правую ногу и мёртво смотрела сквозь меня. Казалось, еще момент - и девочка пустится в апломб, сметая плевки пьяной ярости неуклюжими пируэтами, а после - и вовсе, потеряв равновесие, разобьётся о пол на мириады пёстрых осколков.
Неподвижные светлячки.
Я едва ли не ритуально выудил из внутреннего кармана ольстера "Глок" и приставил его к виску Микки. Моя рука трясётся, словно все мышцы разом порвались, а страх и пасторальная трусость сжимают желудок в жвачку; щеки краснеют, слёзы, что еще не покатились по щетине, но уже хлынули наружу, размывают во мне её редкую улыбку.
- Зачем?
- Захлопни пасть!
Я прикусываю левый кулак и на секунду отворачиваюсь: сказать, что проиграл её?
Безротые насекомые. Полетать, потрахаться и сдохнуть.
- Зачем?
Окуклившись, они перестают светиться.
- Зачем?
Они создают копии себя.
- Зачем же, Джек?
Хлопок. Обрывки.
Временами случалось так, что дела шли хорошо, пусть и формально: ей не хватало денег на героин, а я спускал всё в подвалах ресторанов, выбирая "не то" между красным и чёрным, испытывая или тяжесть неудачи, или благоденствие нищеты, без которой мои фантазии запросто обрели бы примитивные очертания серого камня на "Грейсленд".
Тихие ряды балерин.
Линии их танцев. Копии.
Остатки еще не проигранных денег я отдавал некрасивым шлюхам, порой даже не требуя минета взамен.
Часами человек "А" покидал человека "Б".
Мне снится её могила.
Мне снюсь я, всесильно рыдающий поодаль с колодой карт в кармане и шрамом прямо под запонками. Видимо - осень, а пещера, где догорает моя Микки в жестяном баке, мерцает лазурными нитями и воет - жалкое крещендо ночного бриза и неспокойного Мичигана.
Однажды я проснулся с её шёпотом:
- Брось, Джек. Зачем?
Человек "А" покидал человека "Б".
Годами.
Она становилась опытнее, тоньше, реже, больнее.
Артроз. Тромбофлебит. Переломы пальцев и артрит превратили её некогда невесомый шаг в хромую поступь. Стопы кровоточили, но у меня не было пластырей, чтобы залатать эти раны, или хотя бы сердце. Мы создавали в себе дыры и пустоты, но сбрасывали деньги в подвалах тоскливых кантинов. Её таз казался настолько хрупким, что выноси она ребёнка, кости осыпали бы пол родильной, а наш светлячок не прожил бы и часа в этих лоскутах стареющей химеры.
Передо мной лежат четыре зажигалки и единственная сигарета.
Щелчок.
Перламутровый дым "Лаки страйк", а за ним - ничего. Третье отверстие в кресле и тишина. Где-то в Австралии, или Италии, или России, или Франции копия Микки или Милдред помнит, что я хочу уничтожить её, чуть неуклюже и трусливо пытаюсь спустить крючок, вырывая сожаления какой-то рыхлой, мещанской немощью.
В каждой из телепортаций она теряет грацию, которой восхищаются во всех театрах мира, душит талант или навык опиатами и несовершенством технологии, но остаётся в достаточной форме и непременно возвращается в почтовых конвертах и ящиках. Должно быть, надеется, что и моя копия лишится азарта, непонятного ей пристрастия к случайным деньгам; что холодное дуло больше не надавит на ломкий висок.
Но я никогда не нажимал эту кнопку.
Я не покидал Парк-Ридж, как меня покидала Микки.
И пока она срывает аплодисменты со скучающих толп, зевающих богатыми толстяками, мне снится её могила.
Мне снится Джек, встревоженный, но умиротворённый. Колода по-прежнему лежит в кармане, а шрам на запястье почти затёрся обшлагами чёрного, как небо, пальто. Должно быть - зима. Кода для Милдред. Ведь, окуклившись, светлячок превращается в безротое насекомое, живущее несколько дней.
В магазине выжидает последняя пуля.
Тринадцать грамм, что весят больше, чем ноги бракованной Милдред.
На журнальном столике - обложки, либретто, недокуренная сигарета, и она плавит бесконечные рецензии с выпадающими из раза в раз комплиментами. Восхищения теряют остроту.
На стенах - плакаты и афиши, фотографии перманентно устающей Микки. Снимки диапозитивами ползут куда-то в самый пыльный угол, обретая оттенок сепии.
Балерины не могут быть вечными.
Прекрасные же - погибают первыми, проклиная ноги, которыми рисуют амбуате или дегаже в тысячах километров от посыльного, постучавшего в дверь, держа в руке коробку с пуантами, что упадут на крыльцо в испуге молодого курьера.