Возвратясь, Петр Януарьевич тихо прикрыл за собою дверь, постоял в нерешительности, глядя в окно поверх моей головы, - будто прислушивался к ночным шорохам. На улице в этот поздний час было тихо, под несильным ветром едва слышно шелестела стекающая с деревьев листва, и откуда-то, очень издалека, наплывали звуки станционного колокола.
- Хотите увидеть Женю? - вдруг спросил Петр Януарьевич странно сдавленным голосом и в упор на меня посмотрел. Спросил и невероятно сконфузился, хотя пробовал казаться веселым. - Я сейчас, сию минуточку, добавил он торопливо.
По тому, как запрыгал на его морщинистом горле острый кадык, как с суетной торопливостью стал он раздвигать стекла на книжной полке, нетрудно было понять, что сейчас приоткроется еще одна страничка потревоженной памяти и оживет забытая боль. А может, и незабытая...
С пожелтевшей фотографии смотрело обыкновенное, ничем не примечательное лицо молодой женщины в сестринской косынке с крестом, чуть курносенькое, излишне строгое - из тех, что редко запоминаются.
- Нет ее, - глухо сказал Петр Януарьевич и забрал фотографию.
Да, это была незабытая боль, и маска безразличия не в состоянии была скрыть стариковской незащищенности.
Насибулин вскоре уехал в Центральный госпиталь. Пустельников остался один и по-прежнему все время проводил в тренировке руки и за чтением. Шли дни, недели. Взамен выздоровевших поступали новые. Теперь их привозили издалека, откуда-то из Белоруссии. Прибытие партии раненых наполняло госпиталь тревожным дыханием фронта, волнение охватывало весь персонал - от хирургов до нянечек, передавалось больным; по булыжной мостовой перед приемным покоем топали санитары с носилками, тарахтели повозки, слышались голоса, рев автомобильных гудков; хирурги, операционные сестры да и начальник госпиталя, тоже хирург, буквально падали от усталости; над всеми и всем витал дух войны.
В один из таких горячих дней Семену пришло время выписываться. Комиссовали его неделю назад, признали негодным к военной службе со снятием с учета, но, как водится, до времени ему об этом не объявляли.
- Вы бы посмотрели, как он обрадовался! - Ольга Фадеевна просияла лицом. - Не ходил, летал, узнав, что выписывают. Как-то ухитрился за два дня до получения документов забрать свою одежонку. Нагладился, навел блеск на свои регалии. - Ольга Фадеевна сочла нужным уточнить: - Был у него орден Красной Звезды и три медали. Солдат не шибко-то баловали орденами.
- И нас, врачей, - не особо.
- Вы - другое дело. Не ровня солдату. В общем, начистился, нагладился Семен, не узнать парня. Статный, высокий. Форма ему очень шла. Ну, как для нее родился. Женя, та прямо с ума по нему сходила.
- Оставь Женю в покое.
- А что плохого я сказала о ней?
- Будь добра, Олюшка!.. - Он произнес это чересчур эмоционально, сопроводив слова резким жестом, словно бы отсекал дальнейший разговор о медицинской сестре Жене Радченко, до самозабвения влюбленной в Пустельникова. И вдруг как-то интуитивно, не поднимая глаз, почувствовал, что причинил жене боль. - Прости, мать, ты же знаешь...
Он не договорил, что именно знает Ольга Фадеевна, она, в свою очередь, тоже обошла молчанием эти слова. И даже попробовала смягчить его резкость.
- Хотите чаю? - спросила. - Свежего заварю. Это недолго. Пока доскажешь, вскипит.
Она ушла. Петр Януарьевич расстроился, сокрушенно покачал головой.
- Вот так всегда: вспылю, ни за что ни про что обижу. А ведь Олюшка добрая душа, золотой человек. - Помолчал, вздохнул. - Женя тоже любила крепкий чай. Бывало, выберется свободная минута, и Женя тут как тут... Впрочем, не будем Женю трогать, оставим ее в покое. Достаточно мы ее склоняли сегодня. - Да и вам это нужно, как мне, простите, лысина. Похлопал себя ладошкой по залысому, изрезанному морщинами лбу. - На чем я остановился?..
Получать документы Пустельников отказался. Прямо из канцелярии, минуя все другие инстанции, пришел к лечащему врачу. Петр Януарьевич несколькими минутами раньше закончил оперировать вновь поступившего, хотел после трудного дня прилечь. И тут заявился Пустельников, остановился в дверях, сумрачный, на себя не похожий.
- Не поеду! - гневно сказал.
- Это еще что за новости?! - Петр Януарьевич изумился не столько словам, столько тону, каким они были сказаны. Семен Пустельников, мягкий, обходительный, с добрым лицом и серыми, с просинью глазами, стал в гневе неузнаваем. - Мы для вас сделали все возможное, Пустельников, - холодно, чеканя слова, повторил врач. - Все возможное!.. И больше держать вас не можем. Надо ехать, Пустельников.
- Я не просил меня оставлять.
- Тогда чего вы хотите?
- Зачем вы меня списали, товарищ военврач? Я же не калека. У меня руки-ноги на месте, голова цела. А вы из меня инвалида!.. Ежели такие, как я, негодные к воинской службе, так кто тогда годный?
Петру Януарьевичу пришлось долго и терпеливо доказывать, убеждать, сдерживая накипавшее раздражение. Да по меньшей мере год-полтора ему, Пустельникову, не то что воевать, а обычные физические нагрузки противопоказаны, правое легкое в очень плохом состоянии, а раненая рука еще не один год будет напоминать о себе.
Видимо, солдат плохо слушал, что ему говорили, смотрел в одну точку под ноги Петру Януарьевичу, непреклонный, упрямый, со сжатыми кулаками, словно готов был броситься в драку.
Женя, ассистировавшая в этот день, стояла у шкафчика с инструментами ни жива ни мертва, не сводя с Пустельникова расширенных глаз, но подойти к нему или вставить хотя бы словечко - боялась.
- Ну, все, Пустельников, отправляйтесь за документами, - устало произнес Петр Януарьевич, исчерпав все аргументы. - Вы же не маленький ребенок, чтобы столько времени вас уговаривать.
Но слова оставались словами, не достигали цели - Пустельников поднял голову, как-то странно огляделся вокруг, будто искал и не находил какой-то очень нужный ему предмет. И вдруг быстрым шагом вышел за дверь.