- Было бы что.
Рассказ второй
С тех пор как он стал "ходячим", его только и видели на подоконнике палаты с книгой в руках. Собственно, книгу он лишь поддерживал на коленях левой рукой, правую же, взятую в гипс, держал на отлете, будто защищал свое место от посягательств других. Окно выходило в жиденький парк, но наступил май, и буйно зазеленевшая листва скрыла черные пни тополей, срубленных еще недавно хозяйничавшими в поселке оккупантами, заполнила пустоты в поредевших аллеях, сейчас пронизанных ярким солнцем; с высоты третьего этажа, с подоконника, окрашенного белой эмалью, как с наблюдательного пункта, просматривался парк, квартал разбитых домишек, речка в пологих берегах, взорванная пристань по ту сторону реки, дальний лес.
На лес и на речку Семен мог смотреть часами. Они напоминали ему о доме, о родной стороне на Оршанщине, где тоже вокруг темнели леса и поблизости дома, буквально в нескольких минутах ходьбы, протекал Днепр, только пристань была значительно солиднее, хотя ее, очевидно, тоже взорвали фашисты, как эту.
После долгих недель неподвижности Семена тянуло вниз, на волю, но там, во всех уголках парка и на аллеях, празднично посыпанных желтым песком, толклись люди в застиранных больничных халатах, слышались смех, говор, пахло махрой. А Семену крайне необходимо было уединение - тренировал руку, перебарывая нестерпимую боль и... запреты врача.
- Перелом плохо срастался, и я строго запретил любые движения больной рукой. Ему наказал, сестрам, нянечкам. Да разве за всеми уследишь?
- А вышло, что опять же он прав оказался. - Ольга Фадеевна с усмешкой взглянула на мужа. - Послушался б твоих наказов, и лежать ему до морковкина заговенья. - Она согнала усмешку. - Дело, конечно, заключалось не в одной тренировке. Рука рукой, а он Ахмета хотел на ноги поставить, веру в него вселить.
Петр Януарьевич снисходительно улыбнулся.
- До чего ты идеализируешь, Олюшка!..
- Ничего подобного.
- Пустельников был просто хорошим парнем. Тысячи таких. А ты ему крылышки приспосабливаешь.
- Нет, Петр, ты его плохо знал, и я тебя не виню. Некогда тебе было в ту пору во все вникать. Да и общался ты с ним реже, нежели мы, сестры. Великолепный человек Семен!.. Себялюбия ни крохотки. Хотела бы, чтобы наши внуки на него хоть немного походили.
По обыкновению Семен усаживался на подоконнике, рядом пристраивался на табурете Ахмет Насибулин, иногда кто-нибудь из лежачих больных просил переместить его ближе к окну.
- Давай дальше, - просил Ахмет.
Глуховатый картавый басок наполнял палату, и для Ахмета Насибулина не существовало тогда ничего, кроме баска, увлекшего его в мир Павки Корчагина, в притягательный водоворот далеких событий, где мужество и дружба ценились превыше всего. Ахмет забывал о своем изуродованном лице, о страхе перед встречей с женой, обо всем, что наполняло все его существо трепетом ожидания. Реальный мир растворялся. Были Павка Корчагин с товарищами и глуховатый басок Семена, воскрешавший для Ахмета прекрасное. Посмотреть сбоку, не подумаешь, что человек удручен бедой, что тяжкие мысли источили душу, как шашель сухое дерево, а темный, с фиолетовым отливом след вокруг шеи, торчавшей из ворота застиранной госпитальной рубахи, остался от электрического шнура, который Ахмет Насибулин на себе захлестнул.
Ахмет в волнении то вскакивал и горестно всплескивал руками, то замирал, сжимаясь в комок на своем табурете, и чуть ли не стон у него срывался, когда Семен откладывал книгу, выпрастывал из повязки правую руку и говорил:
- Присмотри, Ахмет.
"Присмотри" - означало покараулить, чтобы ненароком врач не нагрянул или дежурная сестра Женечка, ревностно следившая за исполнением всех назначений Петра Януарьевича.
При первых тренировках Ахмет из себя выходил, буквально умолял страдальческим голосом:
- Не надо, Семон! Слушай, Семон, плохой изделишь!
Он не мог спокойно смотреть на проступающие сквозь гипс свежие пятна крови, на мертвеющее от боли лицо друга, ворочавшего рукой с такой натугой, словно раскручивал огромный жернов. И все-таки выходил за дверь посмотреть, чтобы Женя не наскочила - главным образом она, они ее оба боялись.
Женя была худощавая, темноволосая, коротко остриженная девушка с темными строгими глазами, немногословная и решительная во всем, что касалось ее сестринских обязанностей. У такой не увильнешь от укола или очередной порции осточертевших таблеток.
- Уродина! - коротко и сердито сказала о ней Ольга Фадеевна. - Кикимора несчастная.
Петр Януарьевич странно дернулся, спохватился и деланно рассмеялся.
- Совсем не уродина. И не кикимора. Наоборот, очень симпатичная девушка. Просто она благоволила к Пустельникову, и кое-кому это было не по душе.
- Втрескалась, скажи, и прохода ему не давала, бессовестная. Вспомню противно становится.
Черные с проседью брови Петра Януарьевича взметнулись в искреннем удивлении.
- Что с тобой, Олюшка? По какому поводу столько душевных рефлексий?
- Ничего со мной.
- Странная логика. Разве можно проявлять такие антипатии к девушке лишь за то, что ей нравился парень?.. На то и молодость дана.
- Когда любят, чувства не обнажают, а при себе держат. Она ему откровенно на шею вешалась. На посмешище всей палате. И это ты называешь любовью?
- Не вешалась она.
- Тебе-то что? - удивилась Ольга Фадеевна.
- Ничего, - сказал он не очень уверенно.
Милый, немного смешной спор пожилых супругов как бы приоткрывал занавес над их безвозвратно ушедшим прошлым, перед мысленным взглядом возникала частица прекрасного, то давнее, что с высоты возраста обретало более яркие тона и контрастные цвета. Обостренная память выхватывала маленькие события и незначительные, но, видно, особенно дорогие им факты или, наоборот, обнажала тщательно упрятанные до сих пор чувства, теперь не имевшие ровным счетом никакого значения для обоих.
Женя не скрывала своей привязанности к Пустельникову, и, пока дальше симпатий не шло, он не чурался маленьких знаков внимания - яблока, которое она ему иногда приносила, ласкового "Сенюшка" вместо привычного "Семен", как его называли товарищи по палате, легкого прикосновения к груди, когда она меняла ему перевязку. Но стоило однажды проявиться чувствам более откровенно, как Семен с ответной откровенностью, мягко, но решительно ее отстранил.
- Ни к чему это, сестричка, - сказал он.
- Почему? - вырвалось у Жени.
- Не надо. - И несказанно обрадовался зашедшему в эту минуту Петру Януарьевичу, которому что-то понадобилось в перевязочной.
- ...Сейчас, конечно, не помню, зачем я пришел... Ты почему так смотришь? - спросил жену Петр Януарьевич. И не дождался ответа. - Помню, зашел, а она, Женя, значит, белее мела. Я испугался. Лицо у нее смертной бледности, будто из всех кровеносных сосудов разом вытекла вся кровь. Мне ее стало жаль...
- Жаль... - повторила Ольга Фадеевна, и трудно было понять, зачем она произнесла это слово.
- Прости великодушно, но ты к Жене несправедлива. Я раньше не замечал этой твоей неприязни. Что на тебя сегодня нашло, друг мой?
- Фискалка она, вот кто! Семен из-за ее наушничества выписался раньше срока. И приставания ее, бесспорно, ему осточертели.
- И опять же неправда. К чему выдумываешь? Не виновата Женя, она здесь ни при чем.
Ольга Фадеевна слушать не стала, сославшись на какие-то спешные дела, поднялась, оставив нас вдвоем. Петр Януарьевич мне подмигнул: давно, мол, пора. Толкнул створки окна, и в комнату ворвался прохладный воздух, пахнущий палым листом - горьковато и пряно, закурил украдкой, пряча сигарету, тонкая струйка дыма потянулась наружу. Давно стемнело, в поселке установилась тишина, лишь изнутри дома, откуда-то с кухни, доносилась возня - там хлопотала Ольга Фадеевна, и Петр Януарьевич виновато поглядывал в ту сторону и раз за разом затягивался, отгоняя ладошкой табачный дым, чтобы, упаси бог, жена не дозналась. Потом, пригасив окурок, ступая на цыпочках, вынес его, как неразорвавшуюся мину.