К ним пристали двое красноармейцев, тоже из какого-то разбитого батальона, уходившие от немцев, часа два шли бок о бок, а потом куда-то незаметно исчезли.
В сосновой и еловой чащобе они наткнулись на избушку, приземистую, полуразвалившуюся, видимо поставленную когда-то давно охотниками, подладили дверь, выбросили мусор и расположились.
Ближняя деревня была километрах в пяти. Место это казалось Чудакову в общем-то хорошо обжитым: то тут, то там виднелись пни, кое-где у сосенок поломаны ветки, лес очищен от валежника — наверное, местные жители повытаскивали для печей; поляны голы, чисты, такими они бывают только вблизи человеческого жилья. Ивана тревожило также обилие конных дорог, которые сковывали землю, как обручи бочку, и острых жестких тропинок, исхлестывающих лес вдоль и поперек. Но что делать? Дальше идти они не могли. Забегай почувствовал себя плохо. Сперва он был возбужден, встревожен, менялся в лице и говорил, говорил о чем придется, хаотически перемешивая русские слова с украинскими. В этой неврастенической растерянности Грицько было что-то близкое Ивану, простое, домашнее, и скованные усталостью губы Чудакова раскрывались в улыбке. Но возбуждение у Забегая все более и более приобретало какую-то болезненную форму, он пытался сорвать повязку на ране — «давит, не могу», метался, потом сник и потускнел. Мерз, потел и блевал.
Все они ни бельмеса не смыслили в медицине. Дивились только: почему даже слабые раны подолгу не заживают, кровоточат. Василий говорил: «Потому что тоска смертная гложет вас».
Пощупав отек возле раны у Забегая, Лисовский сказал:
— Цвет у раны какой-то… как у вареного мяса. Надо врача. Ты уж потерпи, Григорий. Это ничего, это пройдет, потерпи.
Но все поняли: не пройдет. Может быть, и прошло бы в хорошей больнице, да где ее взять.
Отозвав Ивана в сторону, Лисовский прошептал:
— По-моему, газовая гангрена.
В этот день и на другое утро они ходили в ближние деревни, искали медика — один сидит с Забегаем, двое — в дороге, — но не нашли. Уже хотели идти в поселок, до него километров пятнадцать, и продумывали, как это лучше сделать, — колхозницы говорили, что в поселке немцы, но все закончилось непредвиденным образом. Когда Лисовский с Василием вышли из избушки покурить, Забегай сказал Чудакову:
— Все! Иди и ты. Иди! Я побуду один.
Через несколько секунд в избушке раздался выстрел из пистолета — Забегай застрелился.
В одном селе, не в пример другим почти полностью уцелевшем, на церковной площади слегка покачивался от ветра на виселице старый мужчина, коротконогий, большерукий; рубаха разодрана, на синем теле раны, кровоподтеки. Сельчане боялись снимать повешенного, немцы не велели, угрожали расправой.
«Что же это такое? — думал Чудаков. — Мало того, что повесили. Да еще не разрешают снимать. И пытали. Люди — людей. Мерзавцы! На войне раздолье садистам — все узаконено».
Здесь они увидели красноармейца, жившего в доме немолодой уже, дородной женщины не то работником, не то любовником, а может быть, и в том и в другом качестве, жалкого человека с бабьим лицом и трясущимися руками. Когда Чудаков, Лисовский и Василий сняли повешенного, солдат с бабьим лицом подошел к ним:
— Ребята! Они ж нас всех ухайдакают, как увидят. Они ж в любое время могут приехать. И старосту вчера назначили.
— Скотина! — Лисовский шел прямо на солдатика. — Ты кто такой?
Путаясь, красноармеец сообщил, что пришел сюда третьего дня. «А до этого прятался и голодал». Из их роты осталось несколько человек, где они — не знает. Здесь представился родственником «бабы одной», «чахоточным крестьянином». «Спасибо, помогла. Хорошая баба, жалостливая».
— Сказывают, немцы-то и Москву уже взяли. Все уж!.. Выходить надо, пожалуй, робята, какого шута прятаться? Сказать, что, мол, из разбитой части, что, мол, простые солдатики. Больные, раненые, то-се… Много ли с нас возьмешь?
Он искоса поглядывал на Лисовского и взглядом своим, настороженным, холодноватым, говорил: хоть ты с бородой, человек, видать, поживший, может, даже начальничек, а мне на тебя наплевать, потому как никакого прежнего начальства в нашем положении и быть не может. Чудаков почувствовал, как противное нервное напряжение начало охватывать его. Даже слегка запостукивали зубы.
— Всему нашему конец. Жалко человека, но ведь он все одно мертвенький. Робить надо. Руки еще крепкие.
— На немцев работать? — взвинтился Лисовский.