А потом — вовсе страшное… Трупы женщин и стариков, кое-как засыпанные землей. И везде пепелища, вонючие головешки, странно оголенные печи с длинными трубами. И запах крови. Везде чудился Лисовскому терпкий противный запах крови.
Конечно, он был немножко странен и понимал, что странен. Зачем-то сказал красноармейцам, что он чернорабочий. «Не хочу выделяться». Но все равно выделялся. Можно по-разному выделяться. Даже грубостью. Даже ленью. У него был все же нелегкий характер: и самолюбив, и порою заносчив. Шаги и те злобные, стремительные. А ребята попались хорошие. И Чудаков, и Васька, и другие. Смешно разозлились на него в тот первый вечер. Не заметили, что он был тогда пьян: выпил самогонки у старика крестьянина, чтоб хоть немного забыться. Самые что ни на есть штатские люди. Смирные. Кроме Васьки. Дня за два до смерти он сказал, впрочем, довольно равнодушно: «А знаете, никто никогда не звал меня Васенька, Василка или Васек. А только — Васька. И иногда — Вася». И еще признался, что ни разу в жизни не произносил слово «мама».
В окопе изувеченный бомбежкой солдат ревел и просил, чтобы его пристрелили. А перед самой смертью звал, как ребенок: «Ма-ма! Ма-ма!» Васька не стал бы звать.
Когда Лисовскому поранило пальцы, он плюхнулся на стул, застонал, заматерился. Ребята подумали: трус. А он боялся одного, — что не сможет больше играть. Он не знал, что ранение легкое. Как музыканту без пальцев?
С Чудаковым и его ребятами Лисовский опростился, огрубился, чувствуя в этом даже какое-то удовлетворение и дивясь, как странно быстро при определенных обстоятельствах теряет человек всякий лоск, меняет привычки, становится совсем не таким, каким был. Лисовский вошел в новую роль. И лишь изредка срывался. Как-то завел Васька разговор о музыке. Сказал, что немцы «все на губных гармошках симфонят», а вот баянов у них не видно. А еще хвалятся, что страна богатая, музыкальная. «Баян — это русская гармоника», — отозвался Лисовский. «Гармоника само собой, а то баян». — «Русская ручная хроматическая гармоника, — начал сердиться Лисовский. — Названа по имени легендарного древнерусского певца Бояна. И на губной гармошке нельзя симфонить. Нет такого слова — симфонить». Он вовремя понял, что не туда повело его, и закрыл рот, будто на замок. Это были последние слова Лисовского о музыке.
И вчера и позавчера где-то рядом в кустах без конца насвистывала птица. И сегодня неумолчно насвистывает. Какая примитивнейшая мелодия и какой неприятный металлический голос! Почему у нее такой голос? И почему в лесу так жарко? Душно и жарко, как в печке. В степи не бывает так жарко и душно. Там свежий воздух, и ветер, и солнце над головой. А здесь — кусты. Неподвижные, мертвые кусты. И плешивые стволы сосен. Острые шишки на земле.
Он лежал все под одной и той же березкой. Все реже приходил в сознание. И странное это было сознание — разумные вопросы к самому себе и слова «Пить!», «Душно!» перемежались с бредовыми словами, непонятными, бессмысленными. Ему чудилось, что рядом красноармейцы, что они разговаривают с ним; водил расширенными зрачками широко раскрытых глаз, но это были неосмысленные, механические движения, взгляд оставался мертвенно-тусклым. И опять лежал неподвижно, безмолвно, с восковым лицом. Хотелось пить. Поначалу жажда была терпимой, но потом… Он никогда не думал, что это так мучительно. Как пытка. Он не мог больше без воды: во рту пересохло, язык и губы потрескались, слюна была густой, как сметана, и забивала горло. Откуда бралось столько слюны, если в нем все высохло, кажется, до последней кровинки. Хоть бы немножко воды, хоть бы глоток!
Ему казалось, что он чувствует запах воды и слышит бульканье ручейка. Ручеек где-то близко — может, там вон, в низине. Там должна быть низина, а значит — вода. Ручей или озеро. Какая жара! Какая страшная жара!
Он снова пришел в себя под вечер. Одна-единственная мысль бушевала в его мозгу: пить!.. Надо было пройти или проползти эти сто, двести метров… сколько там. Лисовский попытался встать, но упал и долго лежал, задыхаясь. Снова попытался… Нет, в полный рост не получается, надо согнувшись, держась за стволы березок, или ползти. И он пошел, держась, и полз, выговаривая, а точнее — выстанывая проклятия и самые грубые ругательства.
Как он и предполагал, вскоре начался крутой спуск, Лисовский покатился и ударился о раненое плечо. Боль была столь сильной, что он потерял сознание и очнулся уже в темноте. Он не мог понять, сколько пролежал: может, час, может, два часа, а может, и сутки, — какое это имело значение? Он еще способен чувствовать боль — значит, организм борется. Это была случайная мысль, появившаяся на мгновение и исчезнувшая. Он хотел одного — воды! И думал, что она близко, где-то совсем близко. Под ногами редкие кочки, справа и слева — жидкие кусты. Земля, кусты, сухие кочки и ничего более. Возле кочек бывает вода. Нет, нету! Пахнет прелью, гнилью. Почему так противно пахнет? Какая беспросветная мгла, тягостная мгла.