Выбрать главу

«Вот шуму будет, когда придет газета. Пускай!»

Как легко здесь писать. Стол у окна. За домом — овраг с редкими кустиками на склоне, за оврагом — темная тайга. Над тайгой висит желтая луна. До чего же тихо, умиротворенно! А в городе в такую пору бог знает что: гудят автомашины и самолеты, с тротуара доносится говор, от соседа — музыка. Звуки, звуки, отовсюду звуки, и нет им конца.

Уже отослав статью, Николай Николаевич почувствовал некоторые угрызения совести, ему стало как-то не по себе. Но дело сделано.

К счастью, Генрих не появлялся в конторе — уехал в командировку. В комнате без него было тихо, уютно. Как может портиться настроение даже от одного человека. Да что от человека, от одной фразы, одного слова, даже от недружелюбного взгляда. Улыбаешься, весело на душе и вдруг… хочется сплюнуть.

Эта странная женщина пришла в конце рабочего дня, когда Варакин уже закрыл стол и, перед тем как одеться, глядел на сумрачную улицу, где расходилась вьюга, постепенно поглотившая и круглую луну, и все, что светилось вдали, — звезды, огоньки в окошках изб и одинокую лампочку на столбе у сквера.

Он сразу понял, что она приезжая: дешевенькое городское пальтишко, видать, на рыбьем меху, старая-престарая (уж не из театральных ли реквизитов?) шляпа, движения быстры и нервны, возраст неопределенный: можно дать тридцать пять, а можно и все пятьдесят.

— Мне бы Антушева.

Глаза мутные, бегающие, а сама вся как-то странно вздрагивает, будто от озноба. «В своем ли уме?»

— Я мать Генриха Иосифовича.

Кажется, он почувствовал смутную радость; уж не от того ли, что своим жалким видом эта женщина унижала Генриха: «Фу, какая гадость!»

Он пригласил ее сесть, выслушал, а потом повел на квартиру Генриха. Он не знал, где живет Антушев, и они долго бродили по вьюжному, безлюдному поселку, стучали в окна, в двери домов, запорошенные снегом, промерзшие от непостижимо сильного ветра.

Раньше Николай Николаевич любил такие вот темные зимние вечера. И была причина тому.

После войны он работал директором райпромкомбината, и его, как и других руководящих работников района, райком направлял уполномоченным в колхозы. Чаще всего на уборочную. И на посевную. В общем, летом было куда труднее, беспокойнее, чем зимой. Отдых приходил только с темнотой. Даже в городе. Во всяком случае, городскими вечерами у Варакина работы тоже поубавлялось. Выработался условный рефлекс: темнота — это отдых, темнота — это облегчение. Но когда Николаю Николаевичу перевалило за пятьдесят, он начал замечать, к своему удивлению, что темнота теперь действует на него уже как-то по-другому — все больше и больше становится в тягость, и Николай Николаевич нетерпеливо ожидал рассвета, ожидал солнца. Видимо, сказывались тут усиливающийся невроз, частый спутник старости — депрессия и то обстоятельство, что теперь Николая Николаевича все щадили, реже посылали в командировки и не давали общественных нагрузок.

«До чего же мрачный вечер, — подумал он. — Аж вся душа выстыла».

Его подивило убожество квартиры: узкая длинная и чистая комната в старом доме с общим темным и вонючим коридором; у окна — грубой работы стол, стул, кровать, табуретка, дешевенький радиоприемник. Книги, очень много книг, они лежали на этажерке, на столе, подоконнике и на полу; яркий домотканый половичок, над кроватью картина: старая русская деревня поздней ненастной осенью. Очень грустная картина.

Аскетическая обстановка квартиры никак не вязалась с бурным характером Антушева.

— Надолго ли к нам? — поинтересовался Николай Николаевич, ставя чемодан и узел женщины.

— Да вот… Генрих давно уже зовет к себе жить.

«Не знаю, лучше ли тебе будет, голубушка», — с жалостью к женщине подумал Варакин, а вслух сказал: