Грубовато отстукивали и отстукивали свою бесконечную мелодию вагонные колеса, голоса пассажиров то исчезали, то слышались довольно отчетливо, а то не поймешь как — одно «бу-бу-бу»… Старик старался отвлечься и не слушать, точнее, не слышать — глядел в окно, читал газету, думал о том, о сем, но что-то не получалось, и голоса звучали почему-то все сильнее и сильнее:
— Бывает, сидит такой… — Это говорит Сенькин. — Важный и надутый, как индюк. Пузо, как у беременной бабы. Мнит себя чуть ли не государственным деятелем. А был до пенсии мелким чиновничком.
«Как все просто: «Разжирел… пузо, как у беременной…» Петр Васильевич тоже толстячок теперь, с брюшком (а всю жизнь был тощим, люди даже подумывали: уж не чахоточный ли?), и это не потому, что много ест он, ест куда меньше, чем раньше, больше на овощи и фрукты налегает, старческие хвори всему причиной, нарушен обмен веществ, и тут уж ничего не попишешь. Спина не сгибается, идешь, как аршин проглотил, — самому противно.
На той неделе видел в клубе любопытную картину: в фойе вошел старик с палочкой, в потертом пальтишке, старенькой шапке, стоит, глядит, близоруко щурясь. Трое модных волосатых парней посмеивались, игриво пошатываясь у окна. Старик им не понравился: «Иди, иди отсюда, чего стал?» Сколько пренебрежения в голосе. А старик этот — бывший фронтовик, бывший стахановец. Куча боевых и трудовых орденов.
Сейчас уже не о Петре Васильевиче толкуют, а все равно неприятно. Он встал, вынул из чемодана свой скромный завтрак — пирожок с картошкой и луковицу, увидел в чемодане орденские планки (он прихватил их так, на всякий случай), подумал: пожалуй, стоит прицепить их к пиджаку, все-таки не черт те кто он, а фронтовик, пусть смотрят. Прицепил. И чему-то усмехнулся.
— …И вот ехал тогда со мной в купе полковник в отставке, — рассказывал парень. — Ну, сижу… Скучаю, конечно. Пытаюсь завести с полковником разговор. Сперва о живописи. Как говорится, ни в зуб ногой. Потом об астрономии. Ни бум-бум. Изрекает какие-то прописные истины важным самоуверенным голосом. В шикарном штатском костюмчике. С брюшком.
«Далось им это брюшко. Едва ли было у этого полковника достаточно времени, чтобы читать о квазарах и черных дырах. Такие вот парни исходят из принципа: побольше критикуй — у мудрецов критический взгляд на мир».
— Видимо, решил подучить меня и говорит: «Важно произвести впечатление своим внешним видом». Дескать, учти. В этом главное. Каково, а?!
Парень был неумно болтлив, без конца говорил, говорил, не поймешь о чем, часто произнося «дураки», «глупые», и Петр Васильевич подумал не без раздражения: «Тоже умник выискался. Дурак не думает, что он дурак. И только когда начинает умнеть, появляется колкая мысль: «А не глуп ли я?» Вдруг вспомнился афоризм Ларошфуко, который врезался ему в память, когда он еще учился в институте: «В то время как люди умные умеют выразить многое в немногих словах, люди ограниченные, напротив, обладают способностью много говорить и ничего не сказать». Я вот и сам тоже подозрительно много размышляю о пустяках».
Уже сидя в купе, парень начал рассказывать, как трудно было ему учиться в техникуме и как не просто теперь на заводе: «Такая техника… И вообще…»
— Понятно, что с каждым годом сложнее, — сказал Сенькин. — Но у вас хоть детство было не голодное. Кто ваши родители?
— Да… Папа был начальником отдела кадров на комбинате. Должность вроде бы интеллигентная, правда? А получал меньше квалифицированного рабочего. Ну, а мама болела и не работала.
— Ну, хоть отец был. И в городе жили. А вот на моего отца пришла «похоронка». — Сенькин повторил почти слово в слово то, что когда-то говорил по телевидению. В лице и голосе снова горечь и обида. — Деревушка у нас маленькая, всего лишь одна улочка возле озера. Начальная школа была в соседней деревне. В двух километрах. И я ходил туда. Осенью и весной, конечно, грязь до пупа. А зимой опять холод. Бежишь, бывало, утром, снег, темнота. То и дело оглядываешься. Везде волки мерещатся. Ну, а средняя школа у нас была в райцентре. Когда учился там, возил с собой картошки и хлеба. Иду, бывало, по селу. Гляжу, везде в домах ужинают. Семьями. Веселые. А я — один. Как-то мать послала десятку. Еле-еле наскребла. Я завязал эту десятку в тряпочку и положил в пальто. Отзанимался, хвать за карман-то, а там ни тряпки, ни десятки.
«Господи, ну что случилось такого уж страшного? — раздумывал Петр Васильевич. — Это же в войну. А тогда чего только не было. А подается-то как, елки-моталки!»