— Петр Петрович, конягу бы мне часика на два, а?
— А к бригадиру обращался?
— Нет.
— Иди к нему. А я бригадиров не подменяю. И надо раздеваться.
Когда мужичок ушел, Мошков вызвал по рации бригадира:
— Слушай, к тебе придет… — Назвал фамилию колхозника. Петр Петрович знает в своем колхозе всех от мала до велика. — Дай ему лошадь, дров подвезти. Кстати, как он сейчас работает?
Сердито встал и открыл дверь:
— Вера, ко мне пока никого не впускай.
— Хорошо, Петр Петрович, — бойко ответила толстенькая секретарша, глядя на председателя влюбленными глазами.
Но не подумайте чего-нибудь… Баба эта — забавная баба — глядит на всех так, будто влюблена по уши. Поначалу это озадачивало Петра Петровича. А потом — ничего, привык.
И только под вечер стало тихо-мирно. С улицы тянуло свежестью. Хорошо все же, когда такая вот тишина, спокойная, деловая. Как бывший фронтовик, Мошков знает, что тишина может быть и настороженной, зловещей. Когда он лежал в тылу, в госпитале, тишина казалась ему вялой и сонной.
Жарко. Но рубаха у Петра Петровича застегнута на все пуговицы. Когда-то в детстве он сдуру сделал татуировку с помощью одного городского балбеса, приехавшего с отцом в деревню в каникулы. Да хоть бы что-то скромное вытатуировал, а то: мужик и баба вытянули губы — целоваться собрались.
На улице начал пошлепывать дождь. Застучал кровлей ветер, заходили от ветра рамы. Вот тебе и тишина!..
Когда вечером, отяжелев после ужина, Мошков, как и обычно, вышел за ворота своего дома — подышать свежим воздухом, дождь по-прежнему сыпал; с огородов тянуло острыми запахами мокрой зелени.
Мимо шагал не по-деревенски худой мальчишка лет двенадцати. Стеснительно поздоровался.
— Ты куда это так торопишься?
Мальчик остановился:
— К врачихе. К Анне Степановне. Она в город уехала. А папе плохо. И мама говорит: сходи, погляди.
— Ну, наговорил. Отец-то, заболел, что ли?
— Заболел.
— А что с ним?
— В животе чего-то.
— А зачем ты к Анне Степановне идешь, если та уехала в город?
— А она хотела приехать.
— Ну, беги, беги!
Это был сынок колхозника Якова Охохонина, мошковского одногодка и однокашника. Избы их родителей наискосок стояли. Мальчонками вместе на рыбалку, по ягоды и по грибы бегали.
Одевшись в простое и повздыхав (так хотелось отдохнуть, а, видимо, не удастся), Мошков пошагал к Охохониным. Анна Степановна была уже там, по-хозяйски рассевшись на стуле возле больного, и что-то выспрашивала у Охохонина, который лежал, согнув ноги и держась за живот. В избе поразбросано. Неприятный, щекочущий запах лекарств.
— Что с тобой, Яков Максимович? — громко спросил Петр Петрович.
Охохонин жалко и виновато глянул на председателя:
— Да вот живот болит. Ну, невозможно как…
— Поел что-нибудь не то. Третьего дня соседка моя, Егоровна, сдуру-то ядовитых грибов набрала. Возле Змеиных болот. Так тоже маялась. Едва отходили.
«Зря я насчет «отходили».
— Да каки грибы! Я их ишо и не едал нонче. Не до грибов.
Охохонину тесно на односпальной кровати (ноги вылезают, руки вылезают), такой он большой. Обычно это — молчун. А лицо, — будто мужика только что невежливо разбудили. У ног Охохонина пригорюнилась его жена Евдокия, баба тихая, безответная. У Евдокии мудреное, видать, древнее отчество — Аккондиновна, какого нынче уже нигде не услышишь, как бы насмех данное ей, скромнице. И, наверное, потому все зовут ее просто Евдокией, или Дуней.
— Так что у тебя? — приставал Мошков.
— Говорю, в брюхе болит. Схватки. Как рожать собираюсь.
У докторши глубокомысленное лицо: кажется, что она все, все знает о болезни Охохонина, а вот сказать остерегается.
— Что с ним, Анна Степановна?
— Его надо срочно в районную больницу, — не отвечая на вопрос Мошкова, проговорила докторша. — Сейчас, немедленно!
— Я еще днем хотела увезти его, — сказала Евдокия. — Да машину не нашла. Автобус утром ушел. Забежала к Пашке, а он уже нализался, окаянный. Лыка не вяжет. А у Максимова легковушка сломалась. Врет, поди. Да как их заставишь!
— А почему не в колхозе? — строго проговорила докторша. — Зачем нам частники? Петр Петрович!..
— Сейчас организуем.
Держась руками за низ живота и напрягаясь, Охохонин сдавленно постанывал, и стон его походил на храп. Утихал, а потом еще крепче хватался за живот и получался уже не храп, а что-то вроде мычания.