Выбрать главу

Квартира пахла пылью, комната была практически пустой, честно говоря, я ничего не помню из того, что в ней находилось, кроме кровати и стола.

Иногда я опасаюсь, что, стараясь вспомнить, придумаю вещи и предметы, которых на самом деле не было. Я снова вижу себя в квартире под кроватью, иногда я залезала туда, чтобы играть, иногда – чтобы спрятаться. Порой я была очень пугливой (совсем как животное, которое нервничает, когда нервничает его хозяин), потому что моя мама тоже чего-то боялась. Я так сильно грызла ногти, что иногда у меня болели кончики пальцев.

Я вижу, как солнечный луч проникает через окно, он приносит мельчайшие частицы пыли, а я голодная и хочу съесть этот луч, я выбираюсь из моего укрытия, открываю рот и проглатываю маленьких воображаемых животных из света.

Мы жили в бедном квартале. О нем не осталось ничего, кроме нескольких мимолетных, чаще всего чувственных образов, которые быстро исчезают. Я часто спрашиваю себя: почему в моей памяти нет ничего о том, что я знала и где я жила до этого дома, почему я ясно помню лишь светлую комнату и квадратное окно с балконом? И хотя в дом проникал солнечный свет, все же это была узкая улочка, и совсем близко я видела другие серые дома, и, наверное, поэтому мне категорически запрещалось выходить на балкон.

Когда я подросла, я залезала в тесный и темный шкаф для швабр, сидела там, скрючившись, и плакала. Даже если я слышала, что меня зовут, я не шевелилась: я была озорным ребенком и хотела, чтобы за меня волновались и меня искали. А однажды я поступила иначе, больше не могло быть и речи о том, чтобы плакать. Теперь если мама говорила мне: «Я больше тебя не люблю», потому что я действительно делала какую-нибудь глупость, я отвечала: «Ладно, тогда я буду любить себя сама!» Уже тогда во мне проявилась бунтарка.

Я не выносила этот запрет выходить на балкон: «Почему остальные ребята гуляют на улице, а мне нельзя даже на балкон выйти?» Я забралась туда один-единственный раз… несмотря на запрет. После этого случая чувство вины останется со мной надолго: именно в тот момент кто-то мог заметить меня и донести на нас.

Я умирала от желания высунуться на улицу и смотреть на других людей, на фонари, на жизнь снаружи. И я развлекалась тем, что плевалась в прохожих с балкона. Должно быть, мне тогда было шесть лет… Папа, который вышел на улицу, заметил меня и сильно отругал. Он очень разозлился:

– Ты не должна так поступать! Ты не должна показываться!

Я слышу мамин голос, тихий и нежный, спокойный и очень мелодичный, с русским акцентом. Она звала меня «Мой любимый ангелок».

В тот день она попыталась объяснить мне, почему я не должна выходить на балкон:

– Это опасно, мой любимый ангелок… постарайся понять…

Я не понимала и не чувствовала ничего, кроме огромной несправедливости.

У меня создается впечатление, что папа был, скорее всего, как я, то есть плотный, широкоплечий, с твердым, решительным и немного грубым голосом. Я вижу его широкое лицо, короткие волосы, зачесанные назад, и широкий лоб. Он бывает дома меньше, чем мама, с которой я провожу все дни напролет. Она не выходит из дому, мы немного узники в этой комнате, я всегда либо возле ее юбки, либо под кроватью – мечтаю.

Папа часто говорил ей: «Мне очень жаль, что тебе приходится жить в таком месте!»

Мама, скорее всего, была из хорошей семьи. У нее были длинные запястья, тонкие руки, она не из тех женщин, кто привык заниматься домашним хозяйством.

Я обожала маму и хотела быть похожей на нее. Я помню ее красивые, черные как^смоль волосы, темные глаза, матовую кожу, сейчас я бы сравнила ее с цыганкой. Она была худенькой, хрупкой и милой, а я – неповоротливой светловолосой девочкой, со смуглой кожей и папиными светлыми глазами. Я очень огорчалась из-за того, что не была на нее похожа. Мама очень любила рисовать и часто изображала мое лицо. Я считала себя простоватой, плотной, грубой, каким-то недоделанным мальчиком. Еще я была очень эгоистичным и ревнивым ребенком, особенно в присутствии их друга. Жиль – единственный посторонний человек, который приходил в эту квартиру и время от времени приносил еду. И если он говорил: «Послушай, когда твой папа уйдет, я останусь с твоей мамой!» – я решительно выталкивала его наружу, а он явно насмехался.

Кто был этот Жиль? Друг, который регулярно приходил и каждый раз приносил еду. У него были очень гладкие напомаженные волосы, худое лицо, с выражением хищной птицы. Они с папой выходили вместе, и мамино волнение становилось ощутимым. Мне казалось, что она боится за него. Перед уходом папа непринужденно говорил маме: «Все будет хорошо, не волнуйся». Он успокаивал ее.

Жиль – единственный человек, которого я помню, не считая учительницы. Папа отводил меня в класс, но очень редко, и я спрашиваю себя: быть может, меня оставляли в школе, чтобы защитить – когда чего-то опасались или в квартире должно было что-то произойти? Я была в классе с детьми не моего возраста, они были старше, меня всегда сажали рядом с учительницей, возле ее стола. Гораздо позже я попыталась найти эту школу. Я запомнила широкий тротуар, козырек, три ступеньки из серого стертого камня, но обнаружила узкий тротуар с большим защитным металлическим ограждением, и ступенек там больше… И все же мне кажется, что она похожа на ту, которую я запомнила: на углу улицы, где мы жили, где ездил 56-й трамвай.

Я также не смогла найти парк, куда папа водил меня гулять (не помню в каком возрасте). Там был маленький водопад, камни, озеро, ослик, которого я гладила. Значит, я все-таки выходила из дому, только – с папой. Он был светловолосым, я была светленькой, интересно, этого было достаточно, чтобы нас не считали евреями?

Итак, за руку с папой я ходила в школу на углу. Эти походы не обходились без неприятностей. Я отказывалась покидать маму, яростно цеплялась за нее и упрямо не отпускала. Папа практически оттаскивал меня, а потом я дулась и шла рядом с ним. Мы заходили в класс, папа отдавал меня учительнице – большой даме с волнистыми волосами, одетой в блузку. Она усаживала меня рядом с собой, и я рисовала каракули и лица с огромными глазами, как у мамы.

На перемене я выходила во двор, устраивалась под деревом и считала листья на земле. Наверное, была осень. Когда звонил звонок и надо было идти в класс, учительнице всегда приходилось искать меня, потому что я не хотела возвращаться.

Случалось, что во время урока в класс кто-то заходил и что-то шептал на ухо преподавательнице. Так было по меньшей мере два раза. Учительница спокойно вставала и просила детей посидеть смирно и подождать ее. Она ласково брала меня за руку и отводила в кладовку, полную школьного имущества. Я до сих пор слышу, как она мне говорит: «Посиди тут тихонько, это такая игра: я закрою дверь, но никто не должен узнать, что ты здесь. Когда я вернусь за тобой, ты получишь конфету, если будешь хорошо себя вести». Действительно, через некоторое время она возвращалась:

– Молодец, ты хорошо играла…

И я получала конфету. Я не подозревала, что она прячет меня в этом темном чулане, и мне не было страшно (впрочем, я никогда не боялась темноты, в отличие от некоторых детей), напротив – я ждала замечательную конфету! Для меня конфеты были такой редкостью, что мне кажется, будто в детстве я ела их, только выходя из кладовки.

Я представляю себе: пока я там сидела, кто-то приходил и проверял присутствующих детей. Шла война, о которой у меня было весьма отдаленное представление. Когда папа упоминал о ней, мама делала знак перейти на немецкий или идиш, чтобы я ничего не поняла. Я смутно помню, как они все время говорили о тех, кто «остался». Но остался где? В Польше, в Германии, в России? Мне кажется, что я уловила часть разговора о маминой семье. Мама очень волновалась, а папа отвечал: «Это было невозможно, они не хотели ехать…»