Не прошло и минуты, как он уже стоял в полный, рост на широком зубчатом гребне и, потрясая в воздухе руками, во всю силу своих лёгких кричал что-то оглушительно бессвязное, ликующее. Глаза его блестели, по щекам катились слёзы, шапка слетела в снег, а он стоял на гребне бастиона и, задыхаясь от восторга, кричал. Потом с размаху вонзил древко в плотную корку льда. Налетел ветер, и треугольный флаг с белой цифрой «десять» — номер школы — захлопал на древке.
Вокруг всё ещё продолжался бой: раздавались крики, хруст снега, свист и смех, хотя всё это уже было бесполезно: флаг трепетал на стене, крепость пала…
— Так вот ты где, — холодно сказал Всеволод минут через десять, в упор рассматривая Митьку.
Лицо командира, ещё пылавшее от боя, было уже бесстрастно и замкнуто. Он долго не говорил ни слова.
Митька топал окоченевшими ногами, дул в варежки, моргал белыми ресницами — наконец-то можно подвигаться! Он весь посинел, но в уголках его губ по-прежнему таилась усмешка. И во всей его аккуратно сбитой, ловкой фигурке чувствовались неуступчивость и вызов.
Со всех сторон набежали «синие», окружили их криком, гамом, смехом, кашлем, свистом.
Ребята дёргали Митьку за руки, совали сахар с прилипшими хлебными крошками, недоеденные бутерброды, а кто-то попытался сунуть и папиросу, но, оглянувшись на вожатого, поспешно спрятал.
Такой встречи Митька не ожидал. Сквозь его красные, нахлёстанные ветром щёки проступал густой румянец смущения, а глаза беспокойно бегали по сторонам.
— А ещё брать не хотели, — звучал простуженный, с хрипотцой голос Женьки Хвостикова, дружка Митьки. — Только людьми бросаются.
— А ну, тише! — грозно сказал Всеволод. Гам смолк. Командир осмотрел ребят, и его взгляд остановился на Митьке. — Уши потри, вояка… — Но тут же его голос осекся. — Прошу построиться.
Заложив за спину руки, Всеволод прошёлся вдоль притихшего строя. Потом притоптал каблуком снег и вскинул голову. Установилась такая тишина, что, кажется, слышно было, как в висках у ребят стучит кровь. Какое ещё новое жестокое наказание придумает Всеволод?
— Повторяю приказ по армии, — прозвенел в морозном воздухе его чёткий, металлический голос. — За нарушение воинской дисциплины на рядового Сорокина Дмитрия наложить взыскание — трое суток гауптвахты. Приказ обжалованию не подлежит. Всё.
Ребята вздохнули. На переднем бастионе опустевшей крепости захлопал на ветру синий треугольный флаг…
А Митька весело подмигнул ребятам и побежал раскапывать свои лыжи.
1955
Граница
Всю жизнь я прожил среди русских людей и только здесь, в далёком ненецком стойбище Малоземельской тундры, почувствовал, что значит жить среди людей другого языка.
Я вставал, мылся из рукомойника, усаживался за низкий столик завтракать, вокруг меня звучала нерусская речь, и я ничего не понимал в ней. Она звенела возле самого моего уха, то воркующе весёлая, то гортанно резкая, сердитая, то спокойно-плавная. Но для меня она ничего не значила. Её понимал годовалый мальчишка, едва державшийся на кривых ножках, и полуглухая древняя старуха, тоже едва стоявшая на ногах, даже собаки и те, кажется, понимали отрывистые окрики.
Я же был в глупейшем положении. Я сидел с ними за столиком, ел оленье мясо, пил чай и по лицам пытался догадаться, о чём они, чёрт побери, говорят…
Они говорили быстро, энергично, иногда, подкрепляя сказанное резким взмахом руки, иногда захлёбываясь от смеха, иногда темнея от злобы.
Лишь я один не мог разделить ни их радостей, ни их горестей. Я сидел, равнодушный ко всему, и занимался самым презренным делом: ел да пил. Что я мог ещё делать? Правда, когда все за столиком безудержно хохотали, трудно было сохранить спокойствие на лице. Но все мои улыбки или даже смешки скорее говорили о желании войти в их жизнь, чем о поддержке или осуждении того, что обсуждалось в чу́ме.
— Чего это вы так смеётесь? — спрашивал я иногда у бригадира Ардеева.
И он объяснял мне по-русски, что пастух соседней бригады, Панкрат, нечаянно заснул ночью; олени, испугавшись выскочившего из-под куста зайца, рванули и опрокинули его вместе с нартами в яму с водой, и он, сонный, нахлебался болотной грязи, едва вылез оттуда и добрался до стойбища. Рассказывал пастух очень смешно. Все ненцы давно уже вытерли глаза, смеялся я один, и этот запоздалый смех тоже, верно, казался не очень уместным.
Я часто спрашивал у ненцев, о чём они говорят, но постоянно приставать к ним с расспросами было неловко, и я терпеливо ждал, когда ненцы сами найдут нужным рассказать мне о том или ином случае.