Выбрать главу

Так вот, у знакомых в квартире шёл ремонт, и вокруг лежали ящики и коробки разных размеров. Маме с папой вручили большую тяжёлую коробку перевязанную бечёвкой. Развязывать, проверять и пересчитывать маме с папой было неудобно, и они взяли коробку, поблагодарили и ушли. Они ехали в трамвае к маме домой, и решили открыть крышку коробки и посмотреть на вилки-ложки-ножи. Когда папа поднял крышку, они увидели в коробке большие и грязные мужские ботинки. Оказалось, что им случайно дали не ту коробку, которая стояла рядом с нужной. Маму и папу разобрал такой хохот, что они долго не могли остановиться, чем вызывали недовольство пассажиров. Но мама и папа не обращали внимания, они хохотали, они были счастливы. Мама называла этот день самым счастливым в её жизни.

К сожалению, не осталось ни одной свадебной фотографии родителей. А произошло это вот почему. В 1946 году фотоаппараты считались роскошью и были дефицитом. У папиного фронтового друга был немецкий аппарат, и он утверждал, что сможет запечатлеть свадьбу навеки. Однако, когда этот друг пришёл на свадьбу, он положил фотоаппарат на буфет и взял вместо него в руки бутылку водки, в результате чего он уже ничего больше не мог взять в руки и проспал свадьбу на диване.

Несмотря на это, свадьба была счастливой и весёлой, что подтверждала вся последующая жизнь папы с мамой.

Музыкальная жизнь

Одно из моих самых ранних музыкальных воспоминаний – это вальсы Шопена, которые играла на пианино моя мама. Это волшебные мелодии воспитывали во мне вкус к музыке мелодий, а не барабанов. Иногда мама нажимала на неверную клавишу или у неё заплетались пальцы, и она с негодованием, произносила: “У, св…!” Мама сдерживалась при мне и не произносила слово до конца, но однажды я услышал слово полностью: сволочь. Но музыка длилась, и я научился пропускать его мимо ушей.

Я тогда не знал его смысла, но понимал, что оно плохое.

Это было самое плохое слово, которое я когда-либо услышал от мамы.

Угрозы наслаждению

Мне пять лет. Я с папой в огромном зале Ленинградского Главпочтамта, что на улице Союза Связи, где жила моя бабушка с моими тётей, дядей и двоюродной сестрой, к которым на денёк привозил меня папа.

Папа и я сидим за круглым столом, и папа заполняет какую-то бумагу. Напротив нас за столом сидят два бугая, мордоворота, и я слышу, что от них донеслось в направлении папы: “жидовская морда”. Я не вполне осознаю, что это такое, но безошибочно чувствую нечто угрожающее.

Папа молча встаёт, берёт меня за руку, и мы уходим.

Я помню своё удивление и даже разочарование в папе. Мне хотелось, чтобы папа избил этих дяденек. Я к тому времени уже видел фильмы, где добрый и праведный чекист расправляется со шпионами и другой контрой. Как мне тогда было понять, что папа прежде всего охранял меня. Да и затевать драку одному против двоих, да в общественном месте – это было неправильно, опасно, безрассудно. К тому же эти двое дяденек вполне могли оказаться теми же чекистами, которые видят в папе еврейского шпиона.

Но зато папа не боялся собак. Когда мы гуляли по дачному посёлку, где мы отдыхали летом, не раз из какого-нибудь двора с лаем выбегала собака и часто большая. Она подбегала, лая, к папе, заслонявшему меня. Я боялся пасти, наполненной зубами, а папа невозмутимо приседал на корточки перед собакой и ласково с ней заговаривал, трепля её по загривку, и всякий раз собака переставала лаять и убегала обратно, а иногда молча увязывалась за нами и, лишь пробежав квартал-два, поворачивала домой.

Я же всегда боялся собак и до сих пор не могу преодолеть страха, когда на меня бросается пёс. Я сразу хватаюсь за палку, за нож и готовлюсь ногой ударить собаку так, чтобы её отбросить.

На антисемитские выпады я тоже реагирую резче, чем папа, потому что у меня нет детей, и мне не надо опасаться за их благополучие.

Папа, рано оставшийся без отца, живший один, прошедший войну, государственный антисемитизм и многое другое, был смел, но осторожней меня в реакции на опасность и угрозу.

Я же, с момента своего зачатия проживший в горячей любви родителей и дедушки с бабушками, никогда не видевший грубости и оскорблений между родителями, я, тепличное растение любви, резко реагирую на её исчезновение и отсутствие и тем более на всяческую угрозу любви.

Вот наверное почему, секс для меня – это убежище, уход в яркую любовь абсолютного наслаждения. И поэтому всякое ограничение наслаждения воспринимается мною как угроза, как злонамеренный отъём от меня Великого богоданного – моего.