Собственно жилище старого грешника Ионы тоже поразило его: сад, как запущенная борода, еще более разросся и позеленел; кругом его тын и вокруг красного двора решетка обвалились Самый дом точно совсем присел к земле. Бакланов толкнул ногой в дверь. Она сначала было покачнулась, потом вдруг остановилась, зацепившись за перекошенную половицу. В зале сооблазнительная картина голой женщины все еще висела, но вся была засижена мухами. Бакланов прошел в соседнюю комнату, в спаленку; там он увидел Иону, совсем плешивого, с седою, отпущенною бородой, лежащим на грязных подушках, под грязным, худым одеялом.
Висевшая здесь сооблазнительная картина не была ничем уж и закрыта. Нарисованный на ней господин, по преимуществу кидавшийся в глаза, кем-то, должно быть, возмутившимся его позой, был проколот в нескольких местах.
— А! друг сердечный! — воскликнул Иона.
— Что это вы? — говорил Бакланов, садясь около него на стул.
Запах и всюду видневшаеся нечистота были невыносимы.
— Болен! — отвечал Иона хриплым голосом: — без ног совсем.
— Что ж это такое?
— Да вон, дурак доктор говорил, что за девками бегал, а я, Матерь Божья, никогда не бегал: все ездил.
— Лечиться надо! ничего, пройдет! — утешал его Бакланов.
— Га! — воскликнул Иона: — лечиться надо! Мне есть нечего, Саша, да! Что вот, спасибо, напротив, старушка, бедная дворяночка, живет, что придет да уберет около меня, то и есть, Саша, друг мой!
И старик зарыдал.
— Где же ваши люди?
— Люди — да! Где вода весенняя, поищи-ка ее летом! Я было дъяволов их всех в дворовые в прошлую ревизию припер, и они, как вышло положение, и разлетелись, как птички Божьи! И ну-ка, Саша, и Марфутка-то ушла. Сколько тоже жил с ней, не жалел на нее ничего: под конец, что есть, била уж меня, и то ушла… хоть бы на нее, окаянную, взглянуть перед смертью-то…
И старик снова горько-горько зарыдал.
— Что ж, у вас земля осталась, — вздумал было опять утешить его Бакланов.
— Возьми у меня ее всю!.. не хошь ли? — прокорми только до смерти.
Бакланов молчал.
— Возьми! — повторил Иона.
— Что же! — произнес наконец тот.
— То-то что же!.. А я за имение-то десять тысяч дал; пятнадцать раз из-за них, окаянных, в уголовной палате был; чуть на каторгу два раза не сослали… За что ж меня теперича ограбили совсем как есть?
— Нельзя же Иона Мокеич, для вашего благосостояния пожертвовал благосостоянием двадцати миллионов. Вы вот недовольны этим, а другие помещики рады.
— Кто рад-то, кто? — воскликнул Иона. — Подлецы вы, вот что… Язык-то у вас, видно, без костей, так и гнется на каждое слово. Рады они?.. Вот предводителишки так рады — жалованье дъяволам дали! И вдруг говорят мне: «Ты-де, говорят, с земли будешь платить по пятнадцати копеек!». Меня ограбили, что это такое.
— А предводитель здешний говорит, что все устроил по крестьянскому делу.
— Все он, все! — отвечал Иона с исказившимся лицом.
— Он говорил, что у него крепостной труд давно заменен наемным, — продолжал Бакланов.
Ему почему-то приятно было подзадоривать Иону, чтоб он хорошенько продернул предводителя.
— Как же, — продолжал Иона: — давно уж на винокуренный заводишко мужиков гоняет, в летнюю пору, за гривенник в день; два раза уж поджигали у него это вольнонаемное-то заведение. Раз самого-то было в затор толкнули, да ловок — выскочил!
— Он говорит, что и машинное хозяйство у него давно существует.
— Давно! — отвечал Иона и на это спокойно, хотя злобе его и пределов не было. — Раз как-то — я еще служил, заехали мы к нему. Стал он нам показывать свои модные амбары, — гляжу, хлеба ни зерна. Я ему и говорю: «Вели-ка, говорю, брат, сусеки-то войлоками обить; при батьке твоем крыса с потолка упадет, все-таки в хлеб попадет, а теперь на голые-то доски треснется, убьется до смерти, — мне же, земскому чиновнику, придется тело поднимать»…
— Он говорит, что у него на мировом съезде отличный порядок, — продолжал Бакланов пилить Иону.
— Как же? Отлично! Ха-ха-ха! — захохотал старик диким голосом. — Был я сударь Александр Николаич, у них, был на этих съездах… столпотворение вавилонское — и там, я думаю, не подобный шум. Кто что говорит, словно лошади степные скачут; никто никого не слушает… У нас прежде по крайности в присутственных местах благочиние было, а тут я омерзение почувствовал… Посредники эти молокососы: пик-пик тоже!.. Предводителишка врет, по обыкновению, несет свою околесную, а дурачье-мужичье, брюхо распустивши, и слушают.
— Что ж в этом особенно худого? — возразил Бакланов.
— Хорошо, хорошо! — продолжал Иона: — а сами, подлецы, себя так не забывают… «Что, говорят, не придете ли к нам, мужички, на помочь повеселиться?». Ну как, батюшка, подначальные — совсем как не придут? И привалят, разумеется, целая тысяча; а у нас-то… Пришиби ты меня, друг сердечный, лучше!.. По крайности буду мертв и ничего того не буду ни видеть ни чувствовать…
Говоря последние слова, Иона, кажется, не помнил уж сам себя.
— Ну что ж? К чему так отчаиваться! — сказал ему Бакланов: я вот теперь вам немножко помогу, а там и сами станете поправляться, прибавил он и подал Ионе Мокеичу двадцатипятирублевую.
— Спасибо! — произнес тот, сначала пожимая только у Бакланова руку. — Спасибо! — повторил он еще раз с каким-то особенным чувством и вдруг поцеловал у Бакланова руку и оттолкнул ее потом от себя. — Да! — забормотал он, опускаясь на постель. — Иона плут, мошенник был, но никогда не думал нищим быть…
При последних словах у него голос был даже не хриплый, как у умирающего.
— Ну-с, прощайте! — сказал Бакланов, вставая.
Ему тяжело было более оставаться.
— Прощай! — сказал Иона, как-то чмокнув губами. — Прощай!.. А я теперь опять один, опять! — произнес он и заревел на весь дом.
Бакланов поспешил уйти и уехать.
18
Добрый помещик
В одно из ближайших утр Бакланов лежал в своем кабинете с камином, с картинами, с мебелью (все это было перевезено из городского дома покойного отца). Перед ним стоял приказчик, тот самый молодой лакей, живший когда-то с ним в Москве, а теперь растолстевший и раздобревший до довольно почтенной и солидной фигуры. Впрочем, лицо его было печально и как бы вырожало, что звезда его счастья закатывается.
— Что, скажи, любят меня крестьяне? — спрашивал Бакланов.
— Любят-с! — отвечал приказчик.
— Пожалуй, и на волю бы не пожелали?
— Да известно, что есть дураки, — гайгайкают, радуются тому; а который мужик поумней, так понимает тоже…
— Ну что, скажи, пожалуйста, мир этот ихний?
— Что мир! Не дает тоже спуску никому: теперь уж какой бедный, али промотавшийся недоимщик не надейся, сбор был, не было денег, так последнюю овцу со двора стащили да продали.
— А много уж этих поборов-то было?
— Да году еще нет, а уж рубля по три сошло с души… вскочил тоже им эта забавка-то в копеечку, одному старшине жалованья 200 рублей серебром, он и сам-то весь того стоит.
— Отчего же не стоит?
— Да оттого, что-с, где вот тоже эта ссора или неудовольствие промеж помещиком и мужиками, приедет тоже, разговаривает, рассуждает, а толку ничего из того нет.
— Это так сначала, а после обойдется.
— Нет-с, николи это не обойдется… У нашего вон тоже Кирила сына-то выбрали в старосты, как батька кучился, ояенно-с!.. «Что-что, говорит, пятьдесят рублей серебром жалованья положили, мы через это самое мастерство ваше колесное запускаем, — подороже, поближе сердцу-то нашему всякой должности».
— Неужели же они не понимают, что это для общей пользы?
— Что ему общая польза-то? Мужик, осмелюсь, сударь, доложить вам, умен на своем только деле, а что про постороннее судить али разговаривать, он ничего того не может.
— Пожалуй, старшины эти потом и взяточки начнут побирать?