Скинув верхнюю одежду, Василий остался в лёгком кафтане и, выпив серебряный корец[5] тёплого топлёного молока, отправился в опочивальню. Днём в Думе дьяк читал письмо князя Дмитрия. Порадовал брат: полки миновали Малоярославец, идут на Бал ахну; самозванец никакого сопротивления не оказывает, а мелкие шайки воров при виде государевых ратников разбегаются по лесам.
В опочивальне стены сукном затянуты, посреди кровать царская с шатровым пологом из камки[6], завесы с бахромою. Постельничий помог Василию разоблачиться. Улёгся Шуйский, глаза в потолок уставил.
Разобьёт Дмитрий самозванца, доставит его в Москву. Новый Лжедимитрий такой же смерти достоин, что и первый. А воров всех казнить, никого не миловать — тогда и смута на Руси уймётся.
Василий вздохнул тяжко, перекрестился. Трудно, ох как трудно власть царскую держать, подчас и в себе не волен. Вспомнилась Овдотья, зазноба сердечная, злостью распалился на патриарха Гермогена. С ним, государем, не посчитался, в монастырь Овдотью услал, а его, царя, ещё и попрекнул: «Негоже по девке гулящей скорбеть!»
Ему ли, Гермогену, черноризцу, не познавшему тепла женского, о бабьем теле судить!
Ночью Шуйскому спалось плохо, метался во сне, стонал. Привиделась Овдотья, как наяву. Будто обнимает его, милует, слова ласковые нашёптывает.
Размежил веки, заскулил, ровно щенок:
— Овдотья, Овдотьюшка!
И мягкая, лебяжья, перина без неё холодная, а подушка жёсткая, словно каменная.
Мысль на Голицына перескочила. Подумал о князе Василии Васильевиче с обидою. Не с ним ли первого самозванца выпестовали, а нынче Голицын о нём, Шуйском, поносные речи говорит — по всему видать, к престолу подбирается.
Унять надо Ваську, да как? В правление царя Грозного князь Голицын за язык давно бы головы лишился, а Шуйский, венчаясь на царство, слово боярам дал: без их согласия именитых не казнить.
А всё в смуту упирается. Вот покончит с разбоями, тогда и бояре-крамольники присмиреют и дворяне уймутся, а то, вишь, волю взяли...
Поднялся с рассветом. Постельничий и спальники подали государю платье, облачили. Умывшись, Шуйский проследовал в Крестовую палату. Горели лампады и свечи перед иконами, богато украшенными золотом и дорогими каменьями. Сладко пахло топлёным воском. Василий остановился перед иконостасом, принял благословение духовника. Молился Шуйский истово, старательно отбивал поклоны. Прослушал слово поучительное из Златоустов и лишь после этого, окроплённый святой водой, покинул Крестовую.
А в Передней палате уже собрались бояре окольничие[7], думные и ближние люди челом бить государю. Ждали царского выхода.
Во дворце начался обычный день.
Князь Ружинский известен на всю Речь Посполитую. Дурная слава скандалиста и задиры. Сам король неоднократно выражал недовольство.
— Князь Роман, — говорил Сигизмунд, — нарокош[8] горазд, и пани его и шляхта своему пану под стать, а что до гайдуков, то истые разбойники.
А когда королю сказали об уходе Ружинского к самозванцу, он рассмеялся:
Москали остудят бешеного князя.
На что канцлер заметил:
— Ваше величество, но здесь осталась пани Ружинская, и не дальше как на прошлой неделе она со своими гайдуками разорила пана Стокульского и увезла с собой его красавца сына.
Король усмехнулся:
— Эта молодая ведьма из пистоля палит и на саблях рубится удалее любого шляхтича. Что же до сына пана Стокульского, то, мне кажется, он сам за пани поскакал.
И он ей нужнее, чем старый князь Роман...
Сделавшись гетманом в войске самозванца, Ружинский признавал Лжедимитрия царём лишь для видимости, а во хмелю похвалялся:
— Я таких цариков собственноручно сёк на конюшне.
Седой и грузный князь Роман в движениях, однако, был лёгок и быстр. Отсиживаясь в Орле, бражничал с панами. В городе и на посаде шляхта досаждала люду, а Ружинский говорил:
— Москали — наши холопы!
Но, понимая, что дальнейшее сидение без дела расхолаживает войско, требовал от самозванца поторапливаться, но тот отвечал:
— Дай срок, гетман, с теплом и коням бескормицы не будет...
Весна брала своё: отпаровала, подсохла земля, подёрнулась корочкой. Степь и буераки покрылись первой зеленью. Смешанные леса, коим начало в заокском краю, оделись в молодую листву, а ели и сосны, стряхнув снег, повеселели, подняли иглистые лапы.
7