Выбрать главу

«Славная шуточка, правда? Вот что я сделал с тобою, старый безумец! Сам виноват! Я всегда был к твоим услугам, чтобы помешать тебе уступить своей слабости — своей мысли и ее зеркальному отражению, вывернутому наизнанку. Наш союз был возможен лишь до тех пор, пока тело твое хранило свою закалку. Твои склонности были безобидны, избыток соков находил для себя чашу, и если ты не всегда бывал слишком взыскателен к качеству этого сосуда, в том повинно отсутствие эстетического воспитания. Ты за это не отвечаешь, и мы с тобой ладили. Но когда рухнули барьеры, как ты не понял, что в тебе гнездится тайный порок? Высокая нравственность всегда ведет к катастрофе. Гляди же теперь, дуралей!»

Commendatore глядит, и урок, который он получает, — это нашептывание эфеба и подмигивание живого глаза, в отталкивающем контрасте с глазом мертвым на жирном лице; торг снова продолжается. Рени равнодушен, он уже ничего не боится: от любых шагов и поступков его удерживает не только сознание своей ошибки, которое мы предвидели, но и все то неожиданное, что он обнаруживает вокруг.

Гондола причалила у подножия высокого дома, фасад которого перегружен лепными украшениями и неразличимыми в полумраке фигурами. На том берегу канала виднеется низкая стена, на нее спускаются растения висячего сада, а над крышами высится пальма! Легкий ветерок колышет большие длинные листья на ее верхушке и сквозь тошнотворный запах отбросов приносит явственный аромат цветка. Рени удивлен, что способен воспринять этот аромат, а еще удивлен, что вокруг, если не считать неприятной физиономии гондольера, уже не стало ничего подозрительного, ничего нечистого, грязного: как только увидел он пальму, облитую трепетной белизной ласкового света, как только услышал запах ее невидимого цветка, тайная подземная жизнь города словно бесследно растаяла. Кругом опять было то безмятежное обаяние сада, кипарисов, живой лагуны, от которого он ушел и которое казалось уже навсегда перечеркнутым лабиринтами гниющей воды!

Он больше ничего не понимает, и вместе с тем ему кажется, что он все понимает, — на него нисходит некая интуитивная ясность, по поводу которой он бы хотел более основательно поразмыслить на досуге; не та ли это самая ясность, какую пыталась открыть ему Анриетта перед своей нелепой «Грозой»? Или, может быть, та, которую сам он, незрячий и глупый, провидел рядом с другим полотном — да, да, он вспоминает теперь, конечно, провидел, — когда глядел на каскады света и мрака, которые уступами поднимаются к вершине холма, беря начало от ствола другой пальмы, и где тот же ласковый свет идет мерцающими пеленами от ствола к стволу, от одной водяной площадки к другой, дробясь и сверкая металлическим блеском под взглядом присевшей на камень молодой женщины, чья голова окружена сумрачным нимбом. Значит, для того чтобы это понять, он должен был явится сюда, в это злачное место, вместе с молодым негодяем? Это открытие повергает его в безграничное изумление…

Commendatore отталкивает от своей груди чужую жадную руку, сует гондольеру банковские билеты, с трудом поднимается с сиденья. Вот когда дает себя знать старость, его усталость! Он ее узнаёт, узнаёт головокружение, узнаёт свинцовую тяжесть, которой наливается все его тело. Какое-то смутное опасение удерживает его на пороге, когда этот отвратительный шут берется за рукоятку грязного дверного молотка, но тут же Рени понимает: что бы дальше ни произошло, все будет только пустою формальностью, лишенной всякого значения.

Мы с вами не стали бы сопровождать его в этот пошлый дом свиданий, если б тому, что должно последовать, не предшествовало видение. Особенность взгляда преображает реальность, и мы сейчас вправе себя спросить: тот ли это человек перед нами, чей жизненный путь мы очертили? Он и сам уже предчувствует происходящие в нем перемены, несмотря на головокружение от усталости, на тошнотворный вкус во рту, очень сходный с тем, что он почувствовал в своем последнем сне, несмотря на туман перед глазами, и он делает огромное усилие, чтобы держаться нормально; его осаждают бесчисленные вопросы, и прежде всего они касаются посетившего его видения — той безмятежности, которой веяло от стены висячего сада и от того восточного дерева, которое гордо вознеслось над крышами, трепеща на фоне черного неба. Испытание меняет свою природу. Куда оно теперь его поведет? Мы это узнаем, если потерпим еще немного, потерпим еще столько времени, сколько потребуется ему, чтобы посмотреть вокруг этим совсем новым взглядом, ради обретения которого он отправился против собственной воли к этим смрадным каналам.

Мысль о зеркале вновь возникает по аналогии со множеством грязных и тусклых зеркал, украшающих вестибюль; они вправлены в позолоченные рамы поразительного уродства. «Ах, какое забавное новшество!» — так и подмывает его сказать традиционной, закутанной в шаль матроне, которая встречает его с раболепной учтивостью и через каждое слово величает его все тем же фальшивым титулом Commendatore.

«Весь твой церемониал мне прекрасно знаком, бедная старая сводница, я знаю его наизусть! А ведь в основе всего — примитивнейшая потребность, запрос здорового тела, все соки которого находятся в равновесии и которому следует предоставлять требуемое удовольствие, максимально экономя при этом время: ведь скупость в этих вопросах — ключ успеха, секрет моего восхождения, успеха и восхождения, с которыми, впрочем, я уже сам не знал, что мне делать. У меня никогда не было времени оглядеться, посмотреть на самого себя, но этой ночью, когда рухнули все преграды, я себя наконец вижу, и вот я пришел к тебе, чтобы присутствовать при последнем акте драмы, ибо пальма дозволяет мне это. Я всегда проходил где-то рядом с самим собою, понимаешь? И так оно было даже лучше — из-за школьного сундучка, из-за кормилицы».

Этот внутренний монолог, несколько возбужденный и, пожалуй, чересчур торжественный, он заканчивает уже наедине с собой, ибо матрона исчезла, и он пользуется ее отлучкой, чтобы проглотить еще одну розовую пилюлю. Он ожидает в гостиной; она вся в лепнине, обшита панелями; по стенам вьется слой почерневшей штукатурки под мрамор; между бесчисленными трюмо с мутными зеркалами намалеваны виды лагуны и празднеств на Большом Канале вперемежку с буколическими сценами, где резвятся сатиры и нимфы; все эти фрески сильно облупились, на них темные пятна сырости. С лепного потолка свисает ветвистая хрустальная люстра, на этажерках расставлены безделушки из фарфора и муранского стекла, вроде тех, что как-то принесла после одной из своих экскурсий Анриетта. Кружевные накидки на кожаных креслах, кожа потерлась, позеленела на швах. Все это придает обстановке некую не соответствующую этому месту обветшалость, во всяком случае, здесь весьма мало венецианского и гораздо больше от лавки старьевщика… Немного придя в себя, ощущая благотворное действие розовой пилюли, Commendatore с иронией думает о том, каких денег будет ему стоить это развлечение, весьма посредственное и старомодное, если судить по гостиной, вкусить каковое у него просто не хватит сил и интерес к которому ему кажется столь же устаревшим, как сама эта гостиная.

Да, сладострастием жалким и убогим веяло от обстановки, и если мы все же изображаем ее, то лишь ради взгляда, каким теперь смотрит на нее он. Проследуем же за содержательницей дома через коридор в другую гостиную. За накрытым столом сидят в ожидании еды живущие здесь дамы; по дороге происходит короткая остановка, для того чтобы договориться о цене, которая в общем соответствует нашим предположениям, но приличия требуют немного поторговаться. Помещение освещено канделябрами с электрическими лампочками в виде свечей, которые отбрасывают тени на розовые перегородки; если подумать, этот зал со своим длинным столом смахивает на некое судилище, и преображенный Рени думает об этом и вспоминает сумрачный лабиринт, который сюда ведет.

Вороватое, медлительное скольжение параллельно струящейся жиже и разрезанному подворотнями небу, долгое, медлительное скольжение, а впереди дрожащим султаном маячит нос гондолы и поблескивают по бокам поперечные каналы, и так до тех пор, пока всю душу не перевернет вдруг аромат невидимого цветка, и вот уже Commendatore отдает себя на растерзание алчной групп с любопытствующих девиц, чьи мишурные одеяния в фольклорном стиле — шали с бахромой, массивные гребни, обильные румяна — и способные вызвать удушье благоухания говорят о средиземноморской породе, с которой превосходно согласуется их возраст, увядшая кожа и худоба; последняя особенно заметна благодаря теням от торшеров с канделябрами и придает их облику нечто воронье. В подобные подземелья можно попасть по шатким мосткам бессонницы — после долгого падения очутиться в странном подвале, где сгрудились затянутые в свою униформу судьи: двадцать пять шушукающихся гарпий, которые заунывно перебирают нескончаемый перечень ваших проступков и прегрешений, и перечисление это тем более ошарашивает, что вменяемые вам в вину действия касаются самых заурядных жизненных обстоятельств. Оказывается, сами о том не ведая, вы совершали тяжкие проступки, и вот теперь этот ужас… Но успокойся!