Выбрать главу

Итак, она стала уезжать в город одна или высаживала мужа возле его любимой террасы, оставляла с бокалом лимонада, а сама отправлялась осматривать музеи и соборы. То, что некогда было тщеславием, было суетной жаждой выглядеть знатоком, теперь под воздействием давних сожалений и того наивного обаяния, каким в ее глазах был всегда окружен этот неведомый мир искусств, превратилось с годами в искренний интерес, в пристрастие, в склонность.

Еще в Париже Анриетта запаслась путеводителями, накупила справочников, альбомов с репродукциями; к этой поездке, о которой она так мечтала, она подготовилась тщательно и со вкусом.

«Увидеть Венецию…» Этот банальный штамп, эта расхожая мечта стали для нее спокойной решимостью, она горела желанием проверить справедливость того, что знала и слышала о Венеции. Это происходит с каждым путешественником. Есть на свете места — их безудержно превозносят, опошляют тошнотворным восторгом, но вся эта мелкая суета не в силах им повредить! Встреча с ними все равно потрясает своей абсолютной, ни с чем не сравнимою новизной! Как и все, Анриетта Рени была очарована и восхищена.

И все же к чувству радости примешивалось смутное сожаление, которое она даже не сразу осознала. Увиденная ею Венеция оказалась более сложной, чем та, что рисовалась в мечтах; возможно, в этом повинна была и та удивительная терпеливость, какую она проявляла в роли сиделки при больном муже.

«Простите, но терпеливость как-то не вяжется с тем, что мы знаем об ее характере…»

Об ее характере мы знаем лишь от Рени, и случай, который произошел в конце первой недели, даст нам возможность понять, что здесь нет, в сущности, никакого противоречия.

Она знала, что будет ходить по музеям одна, и она ходила одна, но вскоре начала ощущать какую-то неудовлетворенность, восхищаться в одиночестве было недостаточно. Ей хотелось об увиденном говорить, ее восхищению требовались свидетели; она с удовольствием слушала добровольные (и порой небескорыстные) объяснения служителей, присоединялась к группам экскурсантов.

Однажды утром она пришла в Академию и остановилась перед знаменитой «Грозой» Джорджоне. Полотно разочаровало ее. Ей показалось, что оно не заслуживает своей репутации. Пройдя по залам и посмотрев другие картины, она вернулась к Джорджоне, ей не хотелось уходить разочарованной, и тут вдруг она поняла, что «Гроза» странным образом влечет и притягивает ее, точно загадка, которую непременно нужно разгадать. Она пристально вглядывалась в картину, и ее охватило странное чувство; оно было совсем не похоже на те ощущения, какие до сих пор вызывала в ней живопись, — то был своего рода восторг, мягкий и сильный одновременно, с какой-то долей растерянности, нечто подобное оставляю! порою в душе сновидения, когда суть приснившегося безвозвратно утеряна, но аромат пережитого во сне приключения сохранился и перед глазами еще мерцают неясные образы…

Когда она возвращалась на площадь Сан-Марко, где ее дожидался Рени, перед ней неотступно стояло полотне Джорджоне, его сюжет, его странные персонажи и в этой навязчивости было что-то тревожное. Она не могла понять причину такого странного и сильного воз действия картины, которая поначалу даже разочаровала ее. Произведения более законченные, более тщательно отделанные, более совершенные но мастерству (она не была знатоком, она просто чувствовала это), никогда не производили на нее такого впечатления. Она восхищалась ими, но удовольствие оставалось чисто умозрительным. Подействовал ли на нее так образ материнства? Или этот персонаж, этот соглядатай или солдат в красном жилете, стоящий в углу картины и с неуместным любопытством глядящий на женщину? Или лишенные смысла руины, которые только препятствуют взгляду устремиться вдаль, к затянутому зловещими тучами небу? А может быть, крепостной вал, озаренный отсветом молнии? Что-то было во всем этом разнородное, не сочетающееся меж собой. Название полотна тоже ничего не объясняло — не больше, чем то, что было на нем изображено. И однако…

Однако впечатление было таким неотступным и цепким, что она незаметно для себя углубилась в лабиринт переулков. Ей пришлось довольно долго блуждать, пока наконец она выбралась на площадь. Проходя под аркада ми, взволнованная, запыхавшаяся, она еще издали увидела Рени; он сидел на террасе, затерянный среди этого залитого солнцем простора, чуждый шумному многолюдью, всем и всему чужой и до ужаса одинокий! Контраст между этим одиночеством и веселым кишеньем толпы был так разителен, что она остановилась как вкопанная. Ей вдруг показалось, что она впервые видит его.

Он сидел на стуле нахохлившись, подняв воротник рубашки, который стал теперь непомерно широк для его исхудавшей шеи. Темные очки в массивной оправе делали лицо совсем маленьким и худым. Он казался сейчас таким слабым, таким высохшим и хрупким, что у нее защемило сердце от жалости, и странное дело, эта жалость была каким-то непонятным образом сродни тому волнению, которое она испытала перед картиной Джорджоне. Неподвижно застыв в полумраке портика, она прошептала:

— Боже мой! Что с ним стало! Да может ли это быть!

То, что она увидела, было как откровение, весь облик этого старого человека, его грустное, изможденное лицо удивительно сочетались с сернистым, тусклым светом грозового неба над загадочными памятниками города, с белым силуэтом молодой женщины под деревом, спокойно кормившей грудью ребенка…

Наконец она подошла к нему. Он обернулся, увидел ее, помахал рукой. Она села на соседний стул; не думая о том, что надо как-то объяснить свое опоздание, она неловко рылась в сумочке, нашла нужное лекарство. Порывисто протянула ему.

— Вот твоя пилюля.

Он с усилием проглотил таблетку. Она не отвечала ни на его традиционные упреки и жалобы: «Скоро ты будешь ночевать в своих музеях!», ни на столь же традиционное ворчанье по поводу многолюдья и жары. Она думала о том, как было бы хорошо побеседовать с ним о «Грозе», рассказать, какое важное открытие, касающееся их обоих, она только что сделала, — и думала о том, что говорить с ним об этом невозможно. пейзажПрежде она сама не умела разговаривать от таких вещах, а теперь… Она вдруг почувствовала угрызения совести, и причина их была так же туманна, как связь между жалостью к мужу и тем эстетическим потрясением, которое она пережила в Академии. В чем она может себя упрекнуть? Долгие протекшие годы внезапно исчезли, образовав головокружительную пустоту. И возникает новая аналогия, которая будет отныне преследовать эту разбитую параличом чету: палата, зловонная госпитальная палата, до отказа набитая ранеными. Лейтенант Рени, мертвенно-бледный, худой, лежит на металлической кровати с сеткой. Из коротких рукавов рубахи выглядывают тонкие, как палки, руки — кожа да кости. Охваченная состраданием, сиделка склоняется над лейтенантом:

— Господи! Какие у него руки! Как у ребенка!

Между той встречей в госпитале и венецианской террасой — мертвое время, провал, небытие, деньги…

Ей не в чем себя упрекнуть. Она не сумела бы говорить с ним об этом; да и к чему? Зачем тешить себя химерами, ведь он не способен понять такой разговор. Откуда взялось это небытие? И откуда в картине этот цоколь на двух неравных, разбитых опорах? Шумным и пестрым потоком устремляясь сквозь стаи белых и сизых голубей к пяти сверкающим куполам, к Кампанилле, все эти люди обрамляют и подчеркивают одиночество нашей четы, ее беду… Быть может, волнение вызвано резким контрастом между материнством, этой набухшей грудью, к которой прильнули губы ребенка, этой счастливой самоотдачей, этим безразличием к буйству стихий, к грозе — к самою грозой, которая нависает над башнями в тревожном свечении молний?

— Может быть, наконец, мы вернемся?

Она безропотно подчиняется, она еще вся в бередящих душу воспоминаниях о собственном сострадании, вся в плену своей нежности. Медленным шагом они возвращаются на Пьяццетту, выходят на набережную. Анриетта с удивлением замечает, что положила на его локоть руку. Какой-то фотограф долго преследует их, пятится перед ними, отчаянно жестикулируя, подпрыгивая и кривляясь.